На эту тему я много говорю, когда занимаюсь, и собираюсь даже дать целый ряд бесед с молодежью.
Это та ступень, без которой нет никакого подхода к ролям. Все остальное дело техники — и там Ваша теория является чрезвычайным благополучием для актера, невероятно облегчая ему путь к прекрасной игре.
Но сначала отыскивание индивидуальных красот произведения и граней, где с ними может слиться индивидуальность каждого исполнителя. Сначала это. Непременно сначала. И потому еще сначала, что только через эту грань можно полюбить произведение и себя, только через нее можно получить ту артистическую радость, без которой нельзя прекрасно играть.
В «Miserere» я с этого начинал (так же, как и в большинстве «Карамазовых»). Но так как большинство исполнителей — молодежь, не обладающая гибкой фантазией, внутренней техникой и вообще художественным опытом, то приходилось заражать и увлекать, больше внушая известные образы, чем вызывая их. Но, конечно, с утонченной бережливостью к тем проблескам индивидуальности, которые эта молодежь уже обнаруживала.
Мне помогает чрезвычайная убежденность, с какой я отношусь к этому вопросу. Вряд ли есть что-нибудь в сценическом искусстве, к чему я относился бы с подобной убежденностью.
{67} В Вашей теории это все тоже стоит на первом месте. Но вот в чем мы расходимся. Вы ищете этого всего от первой литературной беседы. Или от нескольких, как это было с «Месяцем в деревне». Я вижу на практике, что этого слишком мало. В особенности, когда речь идет о пьесе для меня новой, в которую я сам еще не вжился, в которой, прочитавши ее два раза, я только почувствовал, не сознал, в чем индивидуальная красота поэта.
Мало, потому что это не есть нечто механически сливаемое с другими фазисами творчества. Оно составляет органическую основу. Я слежу за путем, устанавливаемым Вашей теорией, и нахожу присутствие «этого моего» на разных ступенях.
Вы так пишете:
a) Процесс воли. Отлично. Это самостоятельное, всегда необходимое.
b) Литературная беседа. Так, и, вероятно, не одна. Но еще важнее: то, что можно сказать здесь существенно необходимого, будет развиваться, расширяться, даже изменяться в течение всей работы, всех репетиций — всех, до внешней постановки включительно, до бантика на волосах актрисы.
c) Как возбудить процесс переживания — знаю.
d) Как помочь процессу воплощения — нащупываю почву.
Вот тут «то мое» зорко-зорко следит за тем, чтобы одно что-то, сценически прекрасное, не отвело сущность, душу, идею художественную в сторону, а другое что-то, что попало на грань слияния, не было случайно отброшено…
e) Процессы слияния и воздействия ясны.
Не совсем понимаю, о каком слиянии и воздействии Вы говорите. Если о дружности взаимных приспособлений исполнителей, то тут «то мое» все время начеку и тут-то и могут происходить перестановки, изменения и наибольшая углубленность или проникновенность в душу произведения.
Трудность беседы на эту тему между мною и Вами заключается в том, что у Вас все изучено и обосновано, у меня же все в области тайн, не поддающихся методу. Вам со мной должно быть адски скучно, как, вероятно, иногда и мне с Вами.
В своих беседах и работах с Гзовской я очень внимательно слежу за…
{68} 264. В. В. Лужскому[115]
1910 – 1917 г.
Поражен просьбой разрешить участвовать в концерте в Нижнем Новгороде!
Гзовская, Качалов, Москвин, Грибунин, Лужский!
Несколько раз вчитывался, не обманывают ли меня глаза.
Остановка на три дня всех репетиций!
Совершенно не могу себе представить такую цель концерта, которая оправдала бы подобное разрешение с моей стороны.
Если это не шутка, то мой ответ прост и категоричен: ни под каким видом!
В. Немирович-Данченко
265. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[116]
2 июня 1911 г. Карлсбад
Карлсбад
Четверг, 2 июня
… Послал тебе, дружок мой, телеграмму (около 10 крон — 4 рубля!). Это мое 3‑е письмо (не считая открытки с дороги). Последний вечер из Парижа не писал тебе, так как очень устал. Этот день был самый деловой и разнообразный.
Припомню подробно.
Вышел утром пить кофе; налево, через Вандомскую площадь, к rue de la Paix, на Avenue de l’Opйra и в кафе, где утренний кофе (Cafй de la Paix). Налево — к саду Тюильри. Я подумал: верно, в этом саду есть кафе. Лучше буду на воздухе, среди деревьев. И пошел. И во всем саду ни одного кафе. Тогда я решил все-таки посмотреть. Пришел к набережной, увидел колонну (египетскую, привезенную Наполеоном!) на площади Согласия и пошел туда. Утро было хорошее, летнее. Градусов 20. Очутился, значит, около Champs Elysйes. Тогда взял taxi (так называются наемные отомобили), проехался до Avenue de Boulogne и назад — в Cafй de la Paix.
{69} Оно, пожалуй, и хорошо прокатиться. Но тут есть незаметный яд, силу которого я ощутил позднее. От этих «ото»[117], и конце концов, кружится голова. Чему еще способствует этот невероятнейший калейдоскоп для глаз и ужасный шум для слуха. Все вместе медленно, но сильно утомляет. И потом город вообще чистый, но воздух полон совершенно незаметной пыли. Чиститься и умываться приходится очень часто.
А в 10 часов я должен был быть в театре, расспрашивать машиниста. Опять на «ото». Эти taxi и скорее и просто дешевле, чем фиакры. Осмотрев театр, я должен был поспешить к Стаховичу, чтоб ехать завтракать на Champs Elysйes с Дягилевым, Волконским, Чайковским и еще какими-то господами.
В шикарном ресторане на воздухе.
Тут я расспрашивал Дягилева «вообще»: о поездках в Париж. Он приезжает сюда в шестой раз. Так и называется «шестой русский сезон». Он теперь только с балетом. Он из Рима. Меня больше всего поражает, что он дает всего 8 спектаклей. Отсюда везет балет в Лондон, на 20 спектаклей. Конечно, расспрашивал об этом Астрюке. Фигура этого импресарио выясняется. Большой мастер рекламы, умеет все устроить, но, конечно, впереди всего видит только свою наживу. И это ему всегда удается. Даже с S. Sйbastien’ом Д’Аннунцио[118]. Д’Аннунцио написал драму на французском языке в стихах, поставил со всей роскошью. Для Иды Рубинштейн. Эта Ида Рубинштейн была у Саши Ленского на курсах. Очень красива. Была и у нас в качестве сотрудницы, но всего что-то неделю, другую. Очень богата. Потом ставила отдельные спектакли в Петербурге. Потом показывала свою красоту (nue[119]) в Париже. Довольно бездарна. Астрюк устроил этому спектаклю колоссальную рекламу, как ростановскому «Шантеклеру»[120]. И вдруг — полнейший провал. Неслыханный. Первый сбор 38 тысяч франков, второй 7 тысяч, 3‑й — 6, 4‑й — 4 тысячи. Пришлось прекратить.
Вот! И реклама не помогла. И даже то, что это было на французском языке.
{70} И все-таки Астрюк получил все. Платила Рубинштейн.
Словом, этот господин себя не забудет.
За завтраком пришло в голову — не разберу кому, — соединиться нам на будущий год с Дягилевым. День — его балет или опера, день — мы…[121]
Расстались до вечера. Вечером премьера балета. И все мне говорили: вот вы увидите, какая тут зала на русской премьере…
А накануне, на генеральной, я встретил Минского с женой[122] и обещал к ним приехать в 3 часа. А в 5 нам назначила жена Метерлинка (Жоржет Леблан, которую я, как помнишь, принимал в Никитской улице… начинаю говорить, как Султанова или Бабирикин[123]).
Минские, оказалось, живут как раз там, где черт на куличках. На taxi я ехал с полчаса. Это значит верст за двадцать.
Ну, там разговоры мало интересные. Кончилось-таки тем, что он мне всучил свою пьесу, которая лежит теперь у меня на столе и на которую я поглядываю не без ненависти.
Когда я вернулся домой, то у ворот увидел Стаховича уже уходящим. Я опоздал. Поехали к Метерлинк. А эта живет тоже за городом. Меня «ото» уже очень утомило.
Жоржет приняла… курьезный фасон… У себя дома вышла к нам минут через десять — в шляпе и вуали. Был сервирован чай. Вуаль она подняла, но шляпы не снимала.