Как Вы смеете в таком святом деле искать, каким путем «обойти бы сторонкой»?

{110} Сколько нервных, самых сильных нервных напряжений стоило нам наметить в Ставрогине трагического! Весь вечер строится на этом, на приходе Гарри[197], на этой пустоте и т. д. и т. д. Все планы инсценировки, всё, что только может быть жуткого в окружающих, должно цепляться за это значительное, чем является Ставрогин.

И что же? Изо дня в день, от репетиции к репетиции, пока во мне это растет и крепнет и я все яснее вижу, как это может быть крупно, — в это же время Вы готовите, как Вы от этого уйдете, мелко, хитро, оскорбительно для нас всех.

Никакие страхи и опасения не могут оправдать Вас. Никакое малодушие не извинительно. Репетиции существуют для того, чтобы укрепляться и проверять важнейшее в роли, а не для того, чтобы уменьшать это важнейшее ради легкого и дешевого успеха. С возмутительным равнодушием к тому, что от этого становится мелким и ненужным весь спектакль!

Сегодня Вы совершенно определенно отбросили все, что было в Ставрогине нажито за последние 2 – 3 недели.

Я Вас со всей энергией предупреждал, что без значительного Ставрогина нет совсем этого спектакля.

И поэтому Вы не смеете так поступить ни со спектаклем, ни со мной.

Я не боюсь резкостей, с какими пишу это письмо, потому что испытываю обиду не за себя только, а за самое серьезное, чем может жить наш театр, и борюсь с Вашим непростительным малодушием.

Для Вас самого! Поймите это наконец, что для Вас самого!!

Вл. Немирович-Данченко

288. А. М. Горькому[198]

8 сентября 1913 г. Москва

8 сент. 1913

Многоуважаемый Алексей Максимович!

Я два раза принимался писать Вам по поводу Достоевского на сцене, но это оказалось совершенно невыполнимым. {111} Разве надо было бы послать целую статью, для какой у меня, к сожалению, нет времени.

Тем более, что я не вполне ясно представляю себе смысл Вашего протеста.

Однако я перебрал все, что могу предположить, и остаюсь при убеждении, что если бы Вы знали, видели сами, что и как инсценируется из Достоевского, то Ваше чувство протеста было бы, по крайней мере, ослаблено.

Я, разумеется, не прошу Вас воздержаться от протеста — это было бы нелепо. Но искренно сожалею, что такой большой вопрос (как я считаю — между мною и Вами) придется решать заглазно. Сожалею потому, что не могу не прислушиваться с большим вниманием к Вашим взглядам. Досадно, что я не знал их раньше, — я нашел бы время летом приехать к Вам[199].

Жаль, конечно, и того, что Ваша пьеса пойдет не у нас! Разумеется, это не мешает мне искренно желать ей полного успеха на другом театре[200].

Уважающий Вас

Вл. Немирович-Данченко

289. К. С. Станиславскому[201]

25 сентября 1913 г. Москва

Дорогой Константин Сергеевич!

В случае, если возникнут какие-либо сомнения относительно моего отсутствия на сегодняшнем собрании труппы, я прошу Вас объяснить, что не прихожу только для того, чтобы избегнуть малейшего упрека в «влиянии». Горький, протестуя против инсценировки Достоевского, посылает упрек прежде всего мне, как руководителю репертуара театра. Из его письма может даже возникнуть предположение, что вся вина падает на меня, а что труппа театра, может быть, и не сочувствует постановкам Достоевского[202]. Понятно, что мне чрезвычайно важно свободно высказанное мнение труппы по этому вопросу. Чем оно свободнее, тем для меня убедительнее[203].

Ваш В. Немирович-Данченко

{112} 290. Московскому Малому театру[204]

6 ноября 1913 г. Москва

6/XI – 1913 г.

Московский Художественный театр обращается к представителям знаменитого «Дома Щепкина» и почтительно просит присоединить его голос к чествованию памяти создателя русского сценического искусства.

Как бы ни культивировалась и изощрялась форма искусства, сущность его останется навсегда тою, какая утвердилась в русском театре со Щепкина. С этим именем история связывает решительный поворот театра от искусства подражания, хотя бы и прекрасным образцам, к самобытным творческим созданиям. Индивидуальность актера устремляется отныне непосредственно к человеческому чувству и на нем основывает все свое творчество. Лучших образцов для своих созданий ищет он в самой жизни, а внутренняя, духовная правда является для него неизменным источником творчества. И на этом пути он разрывает все связи с готовыми, заимствованными сценическими приемами для выражения человеческих страстей.

Как среди новых исканий в области искусства, так и в утрате художественной убедительности прежних приемов не раз еще, может быть, затеряется и затуманится чистота и ясность великого завета. И тем более значения приобретает сегодняшнее чествование славного имени Щепкина, чем ярче оно напоминает нам об указанном великим учителем пути русского сценического искусства.

В. Немирович-Данченко

291. Л. Берг[205]

Конец октября – начало ноября 1913 г.

Милостивая государыня!

Я берусь ответить Вам в надежде, что Вы отнесетесь к моему ответу с вниманием, по крайней мере, с таким же, с каким я прочел Ваши оба письма.

{113} Позвольте пригласить Вас вдуматься в следующие явления.

Художественный театр ставил «Чайку», о которой уже была небольшая литература после ее постановки в Петербурге на сцене императорского театра. Вся литература сводилась к тому, что пьеса решительно слабая и морально вредная, потому что выводит каких-то «половинчатых» и «клинических» субъектов.

После того как мы поставили «Дядю Ваню», протесты в этом направлении стали шире, и мне приходилось читать не только статьи в газетах, но и письма, где на Художественный театр взваливалось обвинение, что он способствует увеличению числа самоубийств среди молодежи! Вредный театр!

Постановки «Одиноких» Гауптмана и некоторых драм Ибсена поддерживали в известных кружках признание за театром вредного общественного влияния.

Могу Вас уверить, что эти протесты были гораздо громче Горького и Вашего[206].

Но мы твердо знали, что они исходят из таких сфер, где просто трудно принимаются новые мысли, новые слова, новые формы искусства[207].

Разумеется, мы находили и сильную поддержку в других общественных кружках. Постепенно они становились все обширнее и, как Вам, конечно, известно, кончилось тем, что Чехов стал любимым драматургом.

Прибавлю попутно, что о «Трех сестрах» Лев Николаевич Толстой говорил, что это очень плохая вещь и Чехову не следовало выпускать ее в свет.

Будьте любезны проследить дальше.

Слишком хорошо помню, что когда был намечен репертуар, в котором были Островский, Тургенев и «Горе от ума», то Горький заявлял мне, что считает этот репертуар «усыпляющим общественную совесть». (Опять вредный театр! Уже с другого конца.)

На протяжении всего этого времени Художественный театр также находился под непрерывной, никогда не смолкавшей бомбардировкой за изувечение здорового русского искусства теми сценическими формами, какие он насаждал.

{114} Когда в Художественном театре шли представления «На дне», то я получал грозные письма, требовавшие от меня смягчения некоторых картин, терзающих нервы зрителей или проповедующих в красивой форме ложь. (С 3‑го конца!!)

Пошла другая полоса. Постановки «Драмы жизни» и «Бранда» были особенно чреваты протестами. «Драма жизни», — за то, что театр в сумасшедшей форме выводит сумасшедших людей, а «Бранд» — за «жестокий фанатизм», который проявлен в последних сценах Агнес. И у меня сейчас в памяти несколько крупных общественных деятелей, которые убеждали меня выбросить из репертуара вообще всю норвежскую литературу, как сеющую пессимизм в молодежи.

Я набросал здесь только главные этапы в репертуаре Художественного театра. Последними были «Братья Карамазовы» и Мольер[208].


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: