Но пройдет немного, очень немного времени, и оценка этих достоинств в Вашей памяти погаснет. И Вы не только не сохраните доброй памяти, Вы вспоминаете как о чем-то очень плохом и даже — поскольку этому не помешает Ваша порядочность, — будете сеять кругом отрицательное отношение. И в то же время Вы будете Гуревич, Ярцеву верить больше, чем мне. Я могу двадцать раз сказать Вам, что Федорова совершенно бесцветная сценическая величина, но потому что Федорова растет около Вас, а Гуревич ее похвалила, Вы встретите мой отзыв с подозрительностью и негодованием, пренебрегая {129} доказательствами моего чутья и опыта на этот счет в течение 20 лет.
Кроме того, Вы страшно настойчивы и, когда встречаете во мне отпор, то опять-таки испытываете ко мне подозрительность и ненависть.
Наконец, третье, и самое важное в психологии Вашего отношения ко мне, наиболее глубоко недрящееся в Вашей душе, это — та художественная рознь, о которой я говорил выше. То совершенно инстинктивное, что возбуждает Вас против меня. То самое глубокое и тайное, что составляет душу искусства в моих глазах и возбуждает в Вас какой-то стихийный протест. Теперь уже не только против меня, но против всех, кто питает ту же веру. Резче всех против меня потому, что я только самый видный двигатель этого направления и у нас в театре.
Этот, как наиболее важный и интересный, пункт наших взаимоотношений занимал меня всегда, конечно, больше всех. Но он и меньше всего поддается ясному анализу. Скажу даже так: если бы он был для Вас совсем ясен или если бы я нашел слова или время для уяснения его, то прекратились бы главные недоразумения. Мы или по-настоящему слились бы, или навсегда разошлись бы, как враги. А если и остались бы работать в одном деле, то, по крайней мере, с полным сознанием и пониманием нашей розни.
До этого пункта я говорил о Вас, что Вас охватывает дрожь протеста, когда Вы присутствуете при моем режиссировании. Когда же дело касается этого пункта, то и я не могу выносить Вашего режиссирования, мне это стоит таких же огромных усилий, как и Вам, с тою только разницей, что я менее Вас избаловал себя и терпимее Вас. Пока Вы режиссируете и области «красок», я слежу за Вами с чувством настоящего наслаждения, стараюсь учиться у Вас, горжусь Вами. Вероятно, бывают полосы и в моем толковании пьесы, ролей, когда Вы испытываете некоторую художественную радость.
Но когда я стараюсь проникнуть в самую глубь явлений, когда я напрягаю свои силы, чтоб заразить актеров тем чувством тайного творчества, которое я получаю от пьесы или роли, заразить актеров тем ароматом авторского творчества, который {130} не поддается анализу, слишком ясному, той проникновенностью психологии, которую не подгонишь ни под какую систему и не подведешь ни под какие «корни чувства», когда дважды два становится не четыре, а черт знает чем, — тогда Вас охватывает дрожь протеста. И не только потому, что Вам кажется, что актер легко потеряет технические нити, но и еще по каким-то более глубоким, стихийным побуждениям души.
И наоборот: когда Вы начинаете подходить с «материальными» приемами к тому, что составляет лицо автора или роли, аромат его духа, — мне начинает казаться, что и на этот раз, как было много за 15 лет, театр обходит мимо тайн искусства и проникновенной психологии и становится грубой фабрикой, заводом суррогатов.
Тогда мы становимся врагами.
Мне кажется, что я, не находя никаких других путей, кроме путей заражения духа, стучусь к художественным тайникам актерской души, без возбуждения которых всякое искусство считаю плоским и даже вредным в социальном смысле, во всяком случае, для себя совершенно неинтересным. А Вам кажется, что я только возбуждаю старые, банальные формы.
Сделаю такой резкий пример. Если бы мне пришлось возбуждать в актере тот религиозный экстаз, какой охватывал Рафаэля, когда он писал Мадонну, и я искал бы путем проникновенности и заражения, аффективных переживаний актера, то Вы мгновенно были бы охвачены опасением, что этот путь неминуемо приведет актера к старым, банальным формам, и проявили бы резкий протест. А я вознегодовал бы, что Вы отдаетесь страхам, не только не пытаясь пройти по этому пути, но даже отказываясь от самого экстаза, без которого, по моему убеждению, Мадонна будет плоской, как бы ни были хороши краски.
Конечно, Ваши опасения не лишены правды, конечно, большею частью так и выходит, что дело кончается банальными, стало быть лишенными убедительности формами. Но меня эта правда не остановит, потому что все равно без этих стремлений для меня искусства не существует, и всякий истинный артист {131} должен добиваться этого. Не удается год, два, пять — удастся на шестой, не на первой роли, так на десятой. А Вы просто не верите в это, питому что не любите, и потому не только не помогаете, но даже мешаете и даже способствуете — для очистки перед солнцем — заменять истинную психологию суррогатами ее.
Даже относительно самого себя, не только других актеров. Вспомните, с какой враждебностью Вы отнеслись ко мне (в Верхнем фойе) на единственной репетиции «Провинциалки», когда Вы меня пригласили[246]. Когда я сказал, что не только Миша и Дарья Ивановна и Ступендьев искажены, но и в своей роли Вы даете нечто очень интересное, однако, совершенно враждебное Тургеневу[247]. Про Дикого Вы сказали, что ему не сыграть моего замысла, Грибунина Вы оберегали от моих замечаний, находя, что он сам хорошо разбирается (Стахович — Репетилов[248]), а в своей роли не находите ничего интересного, если в ней идти от Тургенева.
Чем все это кончилось?
Да, Художественный театр совершил круг — Вы это часто говорите. Но к чему ж он привел? Только к тому же Чехову. К тому, что прежде Вы не понимали, что играете Чехова прекрасно, а теперь поняли. Вот и все? Разве такой круг должен совершить театр?
Я скажу, что в «Мудреце» этот круг интереснее. Потому что там, вместе с новыми завоеваниями в мизансцене, паузах и т. п., с чем Художественный театр начал, — он подошел к Островскому с новым чувством его «духа». Театр приблизился к тому чувству Островского, которое было свежо 40 лет назад и испарилось впоследствии.
Чтобы круг нашего театра был замкнут, необходимо, чтобы все новое, что принес в искусство наш театр, все приемы, какие ему удалось выработать, обратились в Ваших глазах только в средства для проявления духа автора или для вскрытия истинной индивидуальности актера, т. е. лучшей части его души, для царства настоящей поэзии искусства. То, что он сначала служил внешнему и характерному, а потом повернул в сторону внутреннего образа и рисунка, — еще не есть замыкание круга, потому что как прежнее внешнее, так и новое внутреннее {132} одинаково обходят «дух божий», а остаются в пределах грубого натурализма, материальных задач и материальных приемов.
Я не пытаюсь этими строками убедить Вас, это была бы смешная задача — убедить на нескольких страничках в том, в чем годами не мог убедить на деле.
Как обыкновенно бывает с Вами, придет какой-то человек, скажет десять фраз, которые я сто раз повторял, но потому что к нему Ваш слух не будет закрыт никакими мелкими побуждениями, которые портят Ваше отношение ко мне, — Вы ему поверите. И отдадите ему даже своих любимых учеников.
Или вот как будет: Сулер, который, конечно, как и очень многие, верит мне и понимает меня, каким-то примером в Студии вдруг убедит Вас, и Вы решите для истории театра, что Студия и замкнула круг…
Все равно, как недавно Дурасова вдруг открыла Вам то, что не только те, с кем я занимался, но даже и многие из Студии (очевидно, и Дурасова) усвоили из моей «тоже системы» (о внимании, самой важной части «моей системы»).
Так, может быть, случится и с «ликом автора», и специфическим даром актера «божиею милостью», но пока этого нет, художественная пропасть между нами остается незасыпанной и мы все будем перекидывать друг к другу мостики.
Но я к Вам все же ближе, чем Вы ко мне, потому что я слушаю и знаю все, что Вы говорите, а Вы не имеете даже отдаленного представления о самых сильных моих репетициях: в «Анатэме», в «Карамазовых», «Екатерине Ивановне», «Бесах», «Мысли». Потому что Вы никогда не хотели приблизиться, а если случайно, как, например, на беседе «Гамлета» на Малой сцене наверху, я чуть раскрывался, я тотчас же встречал такой резкий отпор, что смолкал. Без всякого доверия, наперекор всему 15‑тилетнему опыту, Вы ставили меня на одну доску с компиляторами-профессорами и этим решали весь вопрос; сложную, многолетнюю работу моего, так сказать, театрального духа Вы и не пытались никогда разобрать, как это делаю я с Вашей работой…