Крепко жму Вашу руку,
В. Немирович-Данченко
245. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[37]
4 сентября 1910 г. Москва
Суббота, 4 сент.
Дома. Утром.
… А репетиции? Все идет на углубление, на утомительную вдумчивость: где могут сливаться индивидуальности актеров с индивидуальностями героев Достоевского, чтобы исполнение было искреннее? Идет самая важная и самая трудная работа. Не на сцене, а за столом. При этом препятствиями являются не только слабая психологичность актеров, но главное — дряблая воля и дряблые нервы. Или общетеатральные штампованные приемы, находящиеся у актеров всегда наготове заменить собою свежее чувство. Но в конце концов работа двигается успешно. Актер, в конце концов, находит радость именно в том, что нащупывает живое чувство и искренность. Таким путем я уже «осмыслил» 12 картин. Из двадцати двух. После этого — перевести на сцену уже не так трудно. Там уже пойдет работа техническая. Картин 5 заделано уже и на сцене. В общем сделано за три недели репетиций очень много. Но это такая большая работа — два вечера «Карамазовых». …
{25} 246. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[38]
5 сентября 1910 г. Москва
Воскресенье, 5‑го
12 час. Дома.
… Алеша — Готовцев. Ты его почти не знаешь. Он у нас в филиальном отделении два года. Он в «Анатэме» играл пьяненького на площади. Стоял налево на возвышении и говорил «Лейзер не простой человек. Он чудак!..». Очень хорошо играл. Он очень мил, прост, обаятелен и славный такой русачок. Москвин для Алеши толст и стар.
«Карамазовы» могут идти только на прекрасной игре. Вот почему вся работа — с актерами. Ну, и что же можно предсказать? Карамазов — Лужский — будет хороший. Чего-нибудь исключительного вряд ли даст, но будет хороший. Митя — Леонидов кончит тем, что будет Леонидовым. Хорошо, если лучший из Леонидовых. Негибок, трафаретен, мало обаятелен. Но хороший, хотя и банальный, актер. Качалов[39] мало работает, но, конечно, приятен. Если одолеет необыкновенную для актера задачу — сыграть одному «Кошмар», то произведет громадный эффект. Один будет играть и за себя и за черта, так как черт — плод его горячечного воображения. Алеша будет иногда бледен, но всегда прост и мил. Грушенька. Уж и не знаю. Начало будет очень хорошо. И в сильных сценах будут хорошие и сильные куски. Но выйдет ли все особенно прекрасно — не могу сказать. И трудно очень, и еще почти не начинал заниматься с нею. Не знаю, куда ее потянет. Катерина Ивановна будет аристократична и очень приятна, но Достоевского не будет, т. е. не будет этого экстаза, «голгофы» не будет. Москвин, вероятно, будет великолепен. Мелкие фигуры удадутся.
Вообще, если и будет иногда «серединно» или почтенно-скучновато, то все-таки будет много прекрасной актерской силы.
Коренева — Лиза будет хороша, а Евгения Михайловна[40] безнадежная любительница.
А когда это все сыграем — о це заковырка! 7‑го, 9‑го, 14‑го октября? Не знаю.
Из Кисловодска ряд дней: «Температура нормальная, все хорошо»[41]. …
{26} 247. М. П. Лилиной[42]
5 сентября 1910 г. Москва
5 сент.
Дорогая Марья Петровна!
Теперь, когда Вы поуспокоились, берусь и я написать Вам.
До сих пор я не телеграфировал, не писал. Почему? Сознательно у меня это вышло или бессознательно? Не знаю. Я и теперь не мог бы ответить. Да не мог бы и теперь сказать, что мне было писать или телеграфировать? Выражать сочувствие? Странно мне как-то, потому что я сам чувствовал себя заслуживающим сочувствия. Конечно, я не могу претендовать на такие волнения, какие испытывали Вы, но часто я думаю, что испытывал не меньше Ваших, — если и не такие острые, то не менее глубокие. И тем более глубокие, подавленные и скрытые, что был далеко от Константина Сергеевича и должен был иметь силы и мужество для усиленной работы. С кем я могу сравнить в данном случае Константина Сергеевича по отношению к себе? Разве только с кем-либо самым близким мне. Была бы так больна моя мать или мой брат — это было бы дальше от меня, меньше придавило бы меня, чем болезнь Конст. Серг. С ним у меня, наперекор всему, что между нами бывало, сплелись все важнейшие нити моей души и моей жизни. И, конечно, именно поэтому между нами и было так много недружного, что в нем — все самое важное, чем жива моя душа. Наша связь давно перестала быть механической и далеко опередила связи родственные. Я 50 лет брат своего брата и сын своей матери, но разве было между нами столько духовной близости хоть один год, сколько у меня с К. С. за 10 лет было. Он в моей жизни и в моей душе, как я сам. Этого нельзя сравнивать ни с кем. И никакие общие мерки дружбы, любви, сочувствия не применимы к нам. Мы можем не плакать друг о друге, можем стать во враждебные отношения друг к другу. И все-таки ту связь, которая между нами, может разорвать только бог да смерть. Да и смерть не разорвет.
Все это с особенной силой встало передо мной, когда пришла весть о его болезни. И так захватило меня всего, что мне казались мелкими и мешающими мне обычные выражения сочувствия {27} и интереса. Другие могли выражать свои волнения громко, я же отдавался им, только когда оставался совсем-совсем один. Отдавался тем тяжелее и глубже, чем более одиноко.
Я знал твердо, что Вы обнаружите истинно геройское присутствие духа. Так и должно было быть, и моя поддержка или участие Вам ничего не прибавили бы. Скорее, наоборот: раздражили бы…
С своей стороны, я чувствовал необходимость усилить работу в театре, как бы находя это единственным, чем я могу ответить на беду, постигшую Константина Сергеевича, единственным, чем я могу и обязан облегчить ему эту беду.
Эта мысль и была все время руководящею у меня.
Когда Вы найдете возможным рассказать Константину Сергеевичу или прочесть ему это письмо, — Вы передайте ему все, что я напишу. Усиливая заботу о театре, о его детище, я беспрерывно руководствовался мыслью делать так, чтобы, встав с постели, он одобрил наш труд. Будь он просто в отпуску, я бы гораздо меньше думал об удовлетворении его, чем теперь. Понятно Вам это?
На заседании Правления 6‑го августа решали первый вопрос: ставить «Гамлета» без К. С. или нет? Не вызвать ли Крэга и общими силами его, Сулера, Марджанова и моими поставить «Гамлета»? Решено было, что мы можем смять самые заветные мечты К. С., и отвергли это. Тогда я поставил на выбор два плана — один с «Карамазовыми», другой без них. Долго не могли решить. Тогда я сказал так: представим, господа, как можно реальнее, что с нами сидит К. С., и угадаем, что бы он ответил. В один голос сказали — он бы решил план «с Карамазовыми». — Ну, тогда и думать больше нечего.
В общем собрании всей труппы 8‑го августа я говорил о том, что самой лучшей поддержкой К. С. в его болезни будет огромный труд всего театра и большой успех театра. Никто не смеет заподозрить его в мелком честолюбии, он не из тех администраторов, которые радуются гибели дела, когда они отходят от него, а наоборот — он испытает истинную радость, когда узнаёт, что его детище так крепко стоит на ногах, что и без его поддержки остается на высоте его задач.
{28} И весь театр понял это. И началась работа, как… как на «капустнике»[43].
Не легко мне было и с Гзовской. Помимо того, что я входил в ее положение — пришла в театр для того, чтобы играть под руководством К. С., и вдруг на большую часть сезона утратила его. Помимо этого я подумал: что же лучше? Оставить ее без ролей до выздоровления К. С.? Не лучше ли, наоборот, дать ей все же работу и помочь ей со всей искренностью и по мере моего умения. Я предложил ей выбрать самой. Она, конечно, с полным тактом и корректностью, предоставила решить нам.
И когда я начал с нею заниматься, во мне сидел самый глубокий, самый преданный друг Константина Сергеевича, тот друг, которому, в силу вещей, Конст. Серг. как бы поручил на хранение одну из своих драгоценных вещей. И я как бы взял на себя эту ответственность и отдался ей прямодушно, честно и просто.