Авдееву нравилось следить за его ладной, крепкой, как у молодого соколика, фигурой с крутыми плечами и небольшими, но сильными, мосластыми кистями рук.
Никифор скинул пиджачок, насыпал в горн углей принялся раздувать мехи. Упругая струя воздуха вначале сдувала огонек с углей, как бы пытаясь погасить, уничтожить робкое пламя, затем покорно начала работать на него. В горне зашумело, словно кто-то загудел в трубу.
— Давай, давай веселее! — приговаривал Авдеев. — Огонь — работник, кузнец — помощник! Огонь не промнет, рука не сладит!
Он поворачивал в углях начинающую затекать красным полосу железа, которую держал в длинных клещах. Красное все выше оттекало к клещам, а конец железа под углями слепяще засиял. Авдеев сильным движением перекинул брус на наковальню, приставил зубило.
Никифор поднял молот и смаху опустил на головку зубила. Молот, скользнув, хряснул по наковальне. Под бешеным взглядом Авдеева Никифор стал краснее углей, он быстро размахнулся и с одного удара отсек крючковатый конец бруска.
— Так вот, держи удар в плечах, не своди его на поясницу, — добрым голосом сказал Авдеев.
Гулкий звук удара, вылетев из дверей кузни, далеко разнесся окрест. Он пролетел над крышами деревни, прополз по яруге, потонул было в заречье и снова тонко прозвенел в дубовом урочище. Он словно разбудил все звуки деревни. Хриплоголосые петухи прокричали свой третий утренний призыв, жалобно проблеяли овцы, звонко всхрапнул жеребец, и девичий голос обидчиво пропел:
— Ма-а-нька!.. Будет спа-а-ть!..
Все ярче разгорался день, и, не стихая, звучал в воздухе высокий, рассыпчатый звон кузнечного молота, неумолчно билось большое сердце деревни Старые Белицы.
Много народу перебывало в кузне. У кого расковалась лошадь, у кого надломилась ось, кому понадобились шпингалеты к окнам новой хаты, кому болты и костыли для сарая.
В середине дня пришел небольшой старик в холщовой рубашке и мягких чувяках, запрятанных в калоши, по прозвищу Барышок. Необычайно прижимистый, жадный хозяин, старик по справедливости заслужил это прозвище.
Барышок только что отстроился и пришел в кузню за шпингалетами, дверными петлями, бруском для порога и вьюшками для печи. Всякому другому Авдеев незамедлительно отпустил бы просимое, но он хорошо знал манеру Барышка. Сруб Барышка стоял в виду кузни; Авдеев высунулся и пересчитал окна большой, ладной пятистенки.
— Лишку запросил, Барышок. Тридцать шпингалетов тебе без надобности. Экой ты жадный какой!
Старик вздохнул, молчаливо признаваясь в своей слабости. Авдеев не понимал и не любил жадных людей. Он велел Никифору отсчитать нужное количество изделий и, отвернувшись от Барышка, занялся своим делом. Но старик не уходил, Авдеев чувствовал на себе его просящий взгляд.
— Чего тебе еще? — не выдержал он наконец.
Барышок помялся и, смущенно усмехаясь, вытащил из-под рубахи флюгерного петуха, покрытого толстой ржой.
— В огороде откопал. Может, почистишь ему перышки?
— А ну-ка, дай.
Авдеев сразу увидел, что это не обычный петушок. Заглянув в железное брюшко, он обнаружил в нем свистульку, качнул коромысло мехов и подставил петушка под тугую струю воздуха. Послышался резкий чихающий звук, затем низкий, с руладами свист, отдаленно напоминающий петушиное «кукареку». Ржавые крылья приподнялись, и петушок замолк.
— Бог ты мой, красота-то какая! — мигая слезящимися глазками, проговорил Барышок, а Никифор так и впился глазами в певучего петуха.
— Это что! Его отрегулировать, — он почище живого запоет. Занятная вещица…
— Будь заместо отца, Акимыч.
— Ладно, ладно, сделаю. Завтра приходи.
Бормоча слова благодарности, умильно вздыхая, Барышок направился к дверям.
— А шпингалеты свои, что ж, забыл?! — крикнул Авдеев.
Барышок испуганно оглянулся, торопливо, будто боясь, что отнимут, собрал изделия в подол рубашки и шмыгнул из кузни.
Авдееву подумалось, что почти каждая человеческая душа отзывается на красивое в жизни. Даже Барышок, скопидом и деляга, дал себя увлечь певучей игрушке настолько, что позабыл, зачем пришел. И, словно опасаясь, чтоб это хорошее не утратилось в душе Барышка, Авдеев крикнул ему вдогон:
— Вечером загляни! Будет готово!
Затем в кузню забежала девушка Уля, птичница. Маленькая, вертлявая, с зелеными выпуклыми глазами, в сереньком сарафанчике и красном платочке, она напоминала невидную, но кокетливую птичку чечетку.
— Здравствуйте-пожалуйста! — Она переводила глаза с мастера на подручного. — Деда Степ, как наше колесико для тачки?
— Ты ж вчера справлялась, — улыбнулся в бороду Авдеев. — Давно готово.
— Вчера мне не с руки было, — ответила она, не задумываясь, и ее зеленые выпуклые глаза уставились на Никифора.
Тот с ожесточением раздувал мехи, его уши порозовели. Авдеев щурился, удерживая смех.
— За дверью лежит, можешь взять.
Уля нагнулась и вытащила небольшое колесо с блестящей, как зеркало, новой шиной.
— Никифорова работа…
— Неужто твоя, Никиша?
— Его самого! Знатный мастер. Редкий жених будет!
В ответ Никифор так качнул коромысло, что длинное лезвие пламени сорвалось с углей, и не защитись Авдеев рукой, оно опалило бы ему бороду.
Уля засмеялась тонким, гортанным смешком.
— Пусть колесико пока полежит, я на обратном пути забегу, — и девушка выпорхнула из кузни.
С гиком и присвистом к кузнице подкатил на дребезжащих дрожках Сережка Репкин, бригадир.
У него жена родила в городе, и председатель одолжил ему свои дрожки проведать роженицу. Ради такого случая конюх запряг рысака Ворона, кровняка-орловца. При выезде из деревни Ворон расковался на заднюю ногу, и Сережка завернул к кузнице.
Взволнованный своим отцовством, гордый тем, что колхоз отпустил с ним лучшего рысака, Сережка говорил безумолку.
— Чувствуешь — мальчишка родился! А? Настоящий мальчишка — десять фунтов весу, четыре килограмма, как часы!..
Не заводя Ворона в станок, Авдеев взял в колени его копыто, клещами отодрал подкову и коротким острым ножом срезал стружку ногтя. Стружка, похожая на черепаховый гребень, упала ему в фартук. Защемив во рту гвозди, Авдеев стал прибивать новую подкову. Ворон стоял смирно, только порой ленивым взмахом тяжелого хвоста отгонял докучливых слепней.
Авдеев заколотил последний гвоздь в неподатливую мякоть копыта и дружески пнул коня под зад.
Ворон саднул крупом, новая подкова звонко лязгнула о передок дрожек.
— Мне его опять дадут, как за сыном поеду, — похвастался Сережка, подбирая вожжи.
— Ты наперед ко мне заверни, я рессоры подтяну, чтоб не трясло.
Сережка махнул рукой и дернул вожжи. Ворон чуть осадил на круп и с места рванул на полную рысь.
Авдеев велел Никифору потушить огонь в горне, а сам стал собирать инструменты и поковки в почерневшую от времени кожаную сумку.
— Приберись тут покуда, я за бричкой схожу. На ток поедем.
На базу Авдееву запрягли чалого крепыша меринка. Авдеев положил сумку в ноги, взобрался на скрипучее сиденье двуколки и цокнул языком. Крепыш неторопливо затрусил к околице. Там их нагнал Никифор и ловко, на ходу, вскарабкался на сиденье.
Выехав из деревни, они миновали заросли орешника, окружавшего деревню зеленой изгородью. Молодые орехи в бурых чехольчиках сгустками теней пятнали подкладку листьев. Порой орешник расступался, освобождая место березе, дикой яблоне, груше, дальше вглубь невеликие дубки мягко шелестели своими вощеными листьями.
За орешником развернулись поля. Медные ости скошенной ржи чередовались с золотыми стрелами пшеницы. Спелый запах осени — запах хлеба и первых опавших листьев — наполнял душный, предгрозовой воздух.
Повернувшись на узком сиденье, Никифор сказал:
— Дядь Степ, нынче будем петуха чинить?
— А то как же! Ведь обещались…
— Нравится мне, дядь Степ, тонкое работать! Когда не просто так, а с секретом. Вот у крестной часы есть с кукушкой. Кукушка высовывает голову и кукует, сколько положено, отсчитывает. Вот бы такое работать!