Когда по приезде сюда я отправился знакомиться с местными жителями, я было решил, что юрты необитаемы. Но потом заметил у реки несколько ребятишек. Один из них держал легкое копье с трезубцем на конце, другой — берестяное лукошко, полное сверкающей рыбы.
Я направился к ним, но ребята не были расположены к знакомству со мной. Вероятно, тому виной моя трехнедельная борода и геологический молоток, который я по привычке всегда таскал за поясом.
Наконец в одной из юрт я обнаружил старуху с белыми до голубизны волосами и темным, как печеное яблоко, лицом. Она бросила на меня равнодушный, но проницательный взгляд и, казалось, мгновенно все узнала обо мне. Я стал ее расспрашивать о жителях поселка; старуха вынула изо рта черную, обуглившуюся трубку, очень внимательно выслушала, затем встала и принесла на глиняном блюде творогу и сметаны. Я засмеялся, быстро очистил блюдо, положил на землю деньги и, не пытаясь возобновить разговор, вернулся к себе.
Юрта, которую я занял, стояла на окраине поселка. Она была просторная, с широким отверстием в середине крыши, над очагом, с ровным дощатым настилом вдоль стен и множеством полочек и колышков по карнизу для всякой домашней утвари.
Я не был единственным обитателем юрты. С десяток семейств ласточек ютились по стенам. Когда я первый раз вошел в юрту, они подняли такой писк, что я подумал об отступлении. Но постепенно мы привыкли друг к другу, и мне порой казалось, что я на правах равного живу внутри большой клетки. Когда мне нечего было делать или я уставал от копирования карт, я ложился на «диван» — ворох пихтовых ветвей, прикрытых брезентом, — и глядел вверх. Через отверстие в крыше то и дело влетали взрослые ласточки: из гнезд, прилепившихся под крышей, неслись требовательные крики птенцов и высовывались маленькие головки с огромными раскрытыми ртами. Взрослые усаживались у края гнезда и, стараясь разделить гостинцы по справедливости, кормили своих наследником. Потом чистили клювы, делали несколько стремительных кругов вдоль стен и снова исчезали в голубой дыре.
Однажды под вечер, когда я, по обыкновению, валялся на пихтовом «диване» и никак не мог заставить себя встать и готовить ужин, за стеной послышался лошадиный топот, и через минуту низкий вход в юрту закрыла фигура человека. Я вскочил.
Неужели, наконец, наши?!
— Здорово, парень! — сказал человек. — Ишь ты, ящиков-то у тебя сколько! А ласточек чего не выгонишь? Да ты выйди на солнце, дай на себя поглядеть!..
Повинуясь странному приказанию, я вышел из юрты. У входа стоял низенький, коренастый старик с давно небритой, седой, словно намыленной бородой, в меховой облезлой шапке, в стеганом ватнике и поношенных, рыжеватых сапогах. Поодаль паслись стреноженная лошадь и чалый стригунок.
Как у многих в тайге, на поясе старика висели кривой нож и матерчатый мешочек. Глаза его, маленькие и светло-янтарные, смотрели на меня так весело и дружелюбно, что я невольно стал вспоминать, где мы с ним встречались. Но никак не мог отыскать его в своей памяти.
— Слушай, парень: тебе олень нужен, а?
— Олень? — удивился я, почему-то сразу вообразив живого оленя, привязанного за рога в тени юрты.
Он угадал мои мысли.
— Да не живого, чудная твоя башка, а убитого, на мясо для экспедиции твоей, — объяснил он, смеясь.
— Да экспедиции-то пока никакой нет. Сам жду со дня на день…
— Эх, и мне бы надо тоже поскорей, — сказал старик и огляделся по сторонам. — Но я между прочим с тобой переночую, парень, а? Позволишь? Может, и дождемся к утру экспедицию твою.
Я был рад каждой живой душе, да и старик мне понравился. Какой-то он был легкий, подвижной, пружинистый..
— Харчи, значит, на воле готовишь, ласточек жалеешь, — кивнул он на мой самодельный очаг рядом с юртой. — А что готовить будешь? Кулеш? Ну что ж, я тебе сейчас кусок медвежатники притащу. Мой пай будет! Знакомка тут у меня есть! — И вдруг мелкими, семенящими шажками он почти побежал к дальней юрте.
Он вернулся через несколько минут с большим куском лиловатого, в пунцовых запеках крови, мяса, одеялом и старой берданкой.
Мне весело было глядеть на него, я не мог сдержать улыбки. Да и он, наламывая щепки для очага, все время улыбался.
— У тебя махорка есть ли, а? — спросил он.
Махорка была.
— Эх, парень, вот это так! И чайком побалуешь?
И чай был. Он притопнул ногой и сощурил свои янтарные глаза.
— А насчет спиртику, случаем, а?
Но спирту не было, и он легонько вздохнул, пережил это и сказал, утешая себя:
— Ну, ничего. Я и так веселый.
Потом сразу стал распоряжаться:
— Ты давай мне крупы-то, а сам за водой иди. Ножика не нужно — у меня кинжал имеется, из рессоры выкован. Да ты иди, иди, еще наслушаешься.
«Говорун дед. Кто он? Откуда родом? И хитер, кажется?» — думал я, спускаясь к реке.
И вот мы сидим с дедом Ефимом, так назвал себя старик, на двух плоских камнях перед костром. На костре булькает и пузырится в ведре кулеш. Чайник висит в сторонке. Рядом я разостлал кусок брезента. Будем ужинать тут, на воле. В юрте слишком тесно и темно, да и жалко потерять последнюю яркую вспышку уходящего дня.
Солнце уже потонуло в тайге, оставив на небе багряный расплывчатый след. К зениту багрянец постепенно светлеет, как бы растворяется, а на востоке переходит в розоватую золотистость. На какие-то минуты все вокруг приобретает необыкновенную четкость и завершенность. Можно пересчитать каждую веточку на пихтах, которые тайга сторожевым дозором выставила перед опушкой.
Затем день медленно, почти незаметно для глаза, покрывается голубовато-серым пеплом. Перед тем как сумерки охватят все небо, на востоке и вверху происходит еще одна смена красок. На миг, буквально на миг, появляются голубовато-зеленые заводи весенних озер, вишневые и прозрачно-розовые полосы, какие иногда бывают на уральских яшмах, и, наконец, темно-синяя полоса у самого горизонта, которая так и останется там, — это из-за края земли выступает ночь.
Молчание и покой. Сонно бормочет река, не мешая слышать позвякивания уздечки и мягкого переступа лошадиных копыт. Из юрты моей знакомой старухи словно нехотя выползает дым. Голубая лента изгибается и тянется к реке. Мы молчим, я — глядя на небо, Ефим — на ведро с кулешом.
Потом я спрашиваю его:
— Откуда ты сам, Ефим? Здешний?
Он как раз выловил кусок мяса и пробует его разжевать.
— Нет, — говорит Ефим, — обождать надо, а то с этой закуской спор у нас будет. Ты, парень, с косолапым встречался когда?
— Нет, не доводилось.
— А я встретил недавно, но с подветра подошел. Убег от него, он и не увидел. Он сейчас злой. Ежели ты на него по ветру выскочишь — прямо бороться полезет. А ежели твой дух на него издали дохнет — уйдет. Сомневается он перед человеком.
Рассказывая о медвежьих привычках, Ефим быстрыми, точными движениями раскладывал на брезенте маленькие, красиво и аккуратно сделанные из коры туесочки — один с маслом, другой с медом, деревянную кружку и ложки, кулечек с солью и сухари. Затем он ослабил пояс и торжественно снял с огня кулеш. Чайник передвинул на главный огонь.
Мы приступили к ужину.
Медвежье мясо оказалось все же жестким и немного отдавало шерстью и жиром.
— Олень-то получше, — сказал я. — А тот, что ты предлагал купить, большой?
— Пудов на пятнадцать, однако. Вот видишь, зенки мои подпухли. Гнус меня на солонцах глодал, как я его караулил. Ведь там сиди не шелохнись, про табак и думку забудь. А гнус и рад.
Я много слышал про охоту на солонцах, но видеть ее мне никогда не доводилось. Ефим удовлетворил мое любопытство.
Оленю соль в пище нужна, как нам с тобой, вот его на это и берут, на соляной запах. Он его по ветру за километр чует, а может и больше. Человек и исхитрился его на эту тонкость ловить.
Солонцы закладают в глухом месте, лучше всего где-нибудь на склоне сопки, чтоб ветру просторнее было. Выберут там полянку открытую и выкапывают несколько ямок, в них соль зарывают. А в сторонке, в чаще, прилаживают шалашик. Охотник туда с ночи заберется и ждет. Чтоб олень не почуял следа человека, охотник задолго до шалашика надевает берестяные лапти. А когда придет и сядет, то совсем замереть должен, сам про себя забыть. Должен жить лишь глазами и ушами, как олень. А олень чаще подходит только под самое утро, и идет он по шагу в минуту. Шагнет — остановится, слушает. Опасается. А человек под ветвями лежит, тоже слушает. И вот на краю поляны появляется из чащи олень. Здесь, на открытом месте, он стоит долго-долго и осторожно, только ноздрями воздух втягивает. А как до соли доберется, он маленько осторожность свою оставляет. Он бьет землю копытом и лижет соленую землю. А как чистую соль тронет, так и вовсе себя теряет. Лижет он шершавым языком соль, и храпит, и хлюпает от удовольствия. Тут целься, не торопись, промеж рогов.