— Неужто всем помирать было?
Ему стало неловко рядом с хозяйкой, но она стояла в дверях, загораживая проход. И опять ее дыхание тепло касалось его затылка и щеки.
Соловей попробовал голос. Другой соловей повторил ноту, но только звонче и свободнее. Снова первый соловей взял ноту неуверенно и слабо. Второй голос подхватил, усилив ее до настоящей красоты. Он как будто звал первый голос за собой, и тот попробовал пойти за ним, но опять кукушка принялась за свое и погасила короткую вспышку неопытного певца.
— Таланта нету… — тихо проговорил Федор.
— Молодой еще, неученый, — добрым голосом сказала хозяйка.
— Учить надо! — задорно бросил вышедший в сечи Степан Захарыч.
Снова второй голос подал сигнал. Раз-другой звонким щелком — и разлетелся трелью. Но все усилия соловья-учителя привели лишь к тому, что молодой заладил на одной ноте что-то бедное. И тут, возмущенный его неуменьем, ударил и разлетелся бесконечной трелью другой соловей. Притихли все птицы, только голос соловья, уверенный в силе своей и великолепии, заполнял ночь.
— Соловей-то в сосняке? — громко спросил Степан Захарыч.
Хозяйка кивнула.
— Сейчас я его словлю. Поди, не видела, как соловьев голыми руками ловят?
— Да вы придумаете!..
— Не веришь?
Федору вспомнился майский вечер под Селищевом, когда ребята совсем очумели от соловьев, не могли спать, а один парень, орловец, хороший молчаливый солдат, заплакал на своей шинельке. Выделялся из всех соловьев тот, что поселился над самой их палаткой и выводил так жалобно и сердечно. А Степан Захарыч, чтоб не истомились понапрасну ребята, вышел из палатки и вернулся с маленькой серенькой птичкой, обмершей в его большом кулаке. «Вот он, безобразник», — сказал Степан Захарыч и разжал ладонь. Соловей, как ослепленный, прокружил по палатке, тыкаясь в полотняные стены, и вылетел через вход. Больше он не пел.
Хозяйка не на шутку обиделась. Она заступила Степану Захарычу проход, и глаза ее сверкнули гневом в темноте.
— Ишь, что придумали! Соловья спугнуть… Да он в жизни сюда не вернется!..
Степан Захарыч недоуменно поглядел на хозяйку, вздохнул и, громко стуча сапогами, прошел в горницу.
Он шумно ворочался, устраиваясь спать, затем крикнул:
— Эй, полуношник, на боковую пора!.
Но в первый раз Федор ослушался своего сержанта.
Они долго простояли вдвоем. Ничего особенного не было сказано, но Федору все происходившее казалось исполненным важности. Важным казался соловей с неутомимым горлышком, важным был тоненький серпок только что родившегося месяца, важным был шепот деревьев, раскачивающих свои верхушки, важными были простые слова, которыми они обменивались, вроде: «Месяц взошел», «Ветерок проснулся».
Ближе к рассвету неясный шепот деревьев перешел в глухое бормотание. Где-то прокатился гром тяжко и неспешно, и вдруг весь сад просиял трепетным, как в сновидении, светом, чудно прозеленели деревья, за изгородью молочно пробелела дорога — упала длинная зарница, громче забормотали деревья.
— Гроза заходит, — сказал Федор.
— Дай-то бог! Оно и кстати. А то все мимо да мимо. С этого месяца весь год кормимся. Вы сами-то из каких мест будете? — неожиданно спросила хозяйка.
— Россошанские мы. Деревня Филатово.
— Что ж на родину не едете?
— Одинокому везде родина…
Три зарницы одна за другой упали на землю, и в мгновенном их воссиянии увидел Федор близко от себя ласковые, немного усталые глаза хозяйки с озабоченно сведенными у переносья бровями. Федору казалось, что он ощущает тепло, исходящее от ее лица.
— Больно частят зарницы, опять мимо пройдет, — сказала хозяйка, как-то мягко и незаметно отстраняясь от него в тень.
Зыбкий куст бузины и разбухший от росы, словно осевший, плетень призрачно возникли там, где, казалось, всего мгновение назад была лишь смутно шевелящаяся, бездонная тьма. И тихо светящийся, лишенный теней предрассветный мир открылся им в серебряной росе, молчаливой настороженности и печальной прохладе.
— Господи, уж заутрело! — всплеснула руками хозяйка. Лицо ее, как и все в этот призрачный час, источало бледный, усталый свет. — У вас, поди, глаза клеит. Ступайте спать, Федечка.
Федора качнуло, когда он перешагивал порог. Ноги его были как ватные. Тут только он заметил, что всю ночь простоял в одной и той же позе, прислонившись спиной к косяку, словно околдованный.
Утренний сон еще водил Федора туманными и легкими дорогами, когда сержант принялся расталкивать его.
— Слышь аль нет? — Злой оклик вернул Федора к сознанию, он приподнялся, виновато мигая. — Я ухожу. Ты тут один управишься. Встретимся через неделю на базаре.
— Куда же вы, Степан Захарович?
— На прядильную. В город.
Лицо Степана Захарыча было сухо и сурово. Федор почувствовал неловкость перед товарищем и, не зная, что сказать, только тер кулаками глаза, а костистый, острый, как у птицы, профиль сержанта уже мелькнул в окне и скрылся за яблонями.
Федор вздохнул и повалился головой в подушку…
Степан Захарыч шел городом. Его путь лежал мимо кирпичного здания школы, где разместился госпиталь. В широкие окна виднелись железные спинки кроватей и шаткие ночные столики. Степан Захарыч вспомнил утреннюю тишину палаты для выздоравливающих, когда, просыпаясь, чувствуешь прибыток сил, влажную свежесть лба и всего тела, веселую, нетерпеливую бодрость.
Он шел мимо одноэтажных домиков с косыми окошками, где за геранью и фикусами поблескивали медные бока самоваров. Пересек базар, едва не оглохнув от надсадного гусиного крика. Когда гогот немного стихал, слышался жалобный голосок:
— Воды!. Кому свежей, холодной воды!..
Заспанная девочка с трудом перетаскивала ведро вдоль базарных рядов, узкая рука ее вся просинела жилками. Степан Захарыч выпил две кружки и, освеженный, двинулся дальше, мимо жиденького летнего сада с фанерной будочкой кассы и пестрым транспарантом, извещавшим о приезде духового оркестра из Коврова.
Он вышел на площадь, посреди которой высилась каланча, выкрашенная светлорозовым; на самом верху сияла золотая каска пожарного. На площади было довольно людно. Как и обычно по утрам, люди шля торопливой походкой, замкнутые и нелюбопытные.
Не похожие на других утренних прохожих, ему повстречались двое — курсант лётного училища с гладким голубым погоном на юношески узком плече под руку с молоденькой девушкой. Два счастливых взгляда мимолетно скрестились на его лице, всколыхнув в нем смутное беспокойство и тоску. Степан Захарыч удивленно и недовольно поморщился. Он обладал счастливой особенностью не придавать значения преходящим бедам настоящего, ценить только будущее, неизвестное и прекрасное. Это свойство помогало ему и на войне, оно делало из него хорошего и терпеливого солдата. И то, что он ощущал сейчас, было как бы утратой свойства, которым он дорожил.
«Брось! — сказал он себе просто и строго. — Ты что, жить с ней бы стал? Похоронил бы себя здесь на веки-вечные? А она не такая, чтоб зря баловаться… Брось, Степан…»
Он стал думать о работе, строил новые, заманчивые планы, и пережитое поражение стало выветриваться из его души. Он вышел на берег удлиненного водоема, постоял над деревянной оплесневевшей плотиной, пожалел, что сила воды расходуется впустую. От сюда в проломе стены было видно, как на фабричном дворе разгружают платформу с хлопкам. На разгрузке трудились около десяти женщин и трое мужчин. Женщины были загорелые, с мускулистыми руками; их головы покрывали косынки, повязанные по самые брови, лица были красны и глянцевиты.
Вот он подходит к проходной, радуясь тому, что он такой твердый, отходчивый и хитрый человек, который не даст надолго забрать себя никакому огорчению, и вдруг остановился, пораженный мгновенной острой болью в сердце. Хозяйка, вся, как была, с кротким лицом своим, с сильным и ладным телом, встала перед ним так осязаемо близко, что сердце, внезапно утратив всю хитрость и твердость, испытало такую боль, словно его сжали в горсти.