С каждым вечером хозяйка становилась все ласковее и беспокойнее. Она словно ждала чего-то.

Однажды вечером, когда жарко-красным вспыхивали зарницы и бесшумно колыхались за окном черные лапы сосен, где-то вдалеке женщины запели песню. Робкая вначале, песня поднялась и, взятая на-разлет сильным, грудным голосом, вдруг выросла под самыми окнами:

Тонкими ветвями я б к нему прижалась
И с его листами день и ночь шепталась.

— Красиво поют… одинокие, — сказала хозяйка.

Но нельзя рябине к дубу перебраться…

Отхлынуло вдаль и снова на звонкой, тоскующей волне приблизилось:

Знать, ей, сиротине, век одной качаться-а-а…

— Хорошо мужчинам, которые вернутся, очень их жены любить будут.

А Федор молчал, бессильный выразить то, что забрало его впервые с такой непонятной властью.

На другой день с утра кричали вороны, предгрозовая духота разлилась в воздухе, зелень устало поникла. Защитив глаза от солнца, колхозники с надеждой взглядывали на небо, бесцветно-тяжелое и словно задымленное по горизонту. Во второй половине дня огромная глянцевитая туча обложила полнеба. Люди радовались: куда бы туча ни пошла, ей не миновать изождавшихся полей.

Первые капли гулко стукнули по лопухам. Хлестнул коротко дождик, но ветер отнес его в сторону. Земля притихла. Ломаная светлая щель разверзлась в небе, просияла мгновенным блеском, чудовищный молот расколол простор. Туча, клубясь и расслаиваясь, быстрее побежала по небу; она как-то обмякла, посерела, стала быстро снижаться и рухнула плотным ливнем.

Гроза застала Федора в дороге. Он шел работать на дальний двор, с наслаждением после тяжкого предгрозья вдыхая посвежевший, прохладный воздух. Но вот крупный, холодный град больно захлестал по стриженой голове. За частой сеткой града Федор разглядел сарай и побежал к нему, оскальзываясь на круглых, мелко прыгающих градинах. Он схоронился под стрехой, скинул с плеча ящик с инструментами и вытер лицо. Град ушел, остудив простор, но ливень был попрежнему щедр и гневен.

Женщина в накинутом на голову жакете, с туфлями в руках бежала к сараю. Ноги у нее разъезжались. С разбегу она не удержалась, наткнулась на Федора, выронила туфли и засмеялась:

— Простите, миленький, простите, бога ради! Ох, и промокла же я!.

Нагнувшись, она отжала воду с налипших к вискам волос, убрала пряди за уши и пальцами стала отщеплять от тела мокрый сарафан.

Отжав подол, женщина распрямилась и удивленно-радостно, словно после долгой разлуки, воскликнула:

— Федя!

Дождь теперь сеялся, как сквозь частое сито, ниточно-мелкий и очень холодный; хозяйка накинула на плечи ватный жакетик, оттянула борт и накрыла им Федорову спину. Оба мокрые, они оказались тесно прижатыми друг к другу. Хозяйка подняла голову. Мокрое прекрасное лицо ее расцвело робкой радостью, сильной рукой притянула она его шею и резко, почти зло, поцеловала в губы.

— Маша… знаешь, Маша… — Но все хорошие слова растерялись где-то около сердца.

— Знаю… все знаю, Федечка, — говорила хозяйка и ласково, словно ребенка, погладила его по щеке.

А потом они шли вместе домой. Стенка дождя уходила за город. Голубое небо отражалось в плоских лужах. Прыгали трясогузки с раздвоенными дергающимися хвостиками. Листья берез устало шевелились от переливавшейся на них дождевой влаги.

Они подошли к дому, калитка мягко заскрипела под рукой Федора.

«Вот мой дом», — подумал он, и чувство чуть усталого покоя, тепла и уверенности — чувство возвращения — вошло в сердце солдата…

VIII

Солнце поднялось над лесом и стало близ вершины самой высокой сосны. Булыжное шоссе, омытое влагой ночи, засверкало. Туман уходил в даль полей, но кое-где, запутавшись в проводах и ветвях плакучих берез, зацепившись за иглы сосен, наколовшись на зубцы заборов, еще висели его бледные клочья.

Легонько погромыхивали телеги, и осторожно цокали лошадиные копыта. Где-то прерывисто и тонко поскрипывал ворот колодца. Казалось, что и звуки только недавно проснулись и еще не вошли в свою полную силу.

По шоссе из города шел человек. Выгоревшая гимнастерка со свежезелеными полосками на плечах ладно облегала его сухую фигуру. Небольшой ящик за спиной был плотно прихвачен широким ремнем, пропущенным через крутую грудь. Видно было, что ноша не тяжела человеку, что у него легко на сердце и, покидая город, человек не уносит с собой никаких сожалений. Был он хром, но это не портило его поступи, напористой и устремленной. Казалось, таким вот легким, приподнятым шагом можно без труда обойти всю землю.

Дома заредели к окраине, и в широких просветах между ними открылись поля; пониклые травы искрились росой; вдали, розовея, таял туман.

Напротив домика, полускрытого яблонями, уже роняющими цвет, он остановился, в раздумье постоял несколько секунд и решительно двинулся к калитке.

Когда он ступил в горницу, в нос ему ударил сухой запах горелого кирпича. Печь была разобрана. Рослый парень в фартуке из газет размешивал в ведерке известь. Заслышав шаги, парень обернулся и, удивленно округлив глаза, уставился на вошедшего.

— Степан Захарыч?!

— Что, брат, не ждал? А я раньше срока управился, вот пришел.

Степан Захарыч снял со спины ящик и опустился на лавку. — Ну, как работалось? — бросил он небрежно, обводя комнату прищуренными глазами.

— Работал.

Степан Захарыч достал кисет, но, обнаружив, что он пуст, сунул обратно в карман.

— Вот что, Федор, я решил. Работали мы с тобой врозь, так давай уж и капиталы врозь. Что заработал — твое, и я при своем. Идет?

Радость, отразившаяся на лице Федора, заставила сержанта брезгливо поморщиться. «Видать, жадёна мой дружок…» — подумал он и уже сердито бросил:

— Так уговорились?.. Точка!

— Степан Захарыч, да у меня гора с плеч.

Губы сержанта сухо и презрительно скривились.

— Ладно, не мельтешись. Я на твои не зарюсь.

— Да на что зариться-то, Степан Захарыч? С чем приехал, — все при мне, а больше — ни-ни.

Степан Захарыч поднялся с лавки и, пронизывая Федора светлыми, колючими глазами, все еще недоверчиво сказал:

— Это как же так? Лентяя справлял?

Федор тоже встал.

— Работал… да только денег не брал… — Он поднял добрые голубые глаза и, не опуская их под строгим взглядом сержанта, вдруг сказал твердо: — Не по мне такие деньги!

Степам Захарыч пристально и отчужденно глядел на Федора, словно изучая что-то на его лице, затем откинул голову и захохотал, обнажая желтые зубы с черными щербинами между ними.

— Ну, Федор, купил ты меня! Ведь и я, брат, голенький, табачку, и того не осталось. — Степан Захарыч вывернул карманы, откуда посыпались крошки хлеба и махорки. — Поработал я, может, и получше твоего. Банкаброш, сложнейшую машину, отремонтировал. В жисть так не трудился. А как стали об оплате говорить, я этаким гордым чертом: примите, мол, в подарок от Советской Армии. Да, видать, мы с тобой на одних дрожжах замешаны.

Федор с такой любовной преданностью глядел на Степана Захарыча, что если тот и сердился на друга за прошедшее, то теперь все растворилось без остатка.

— Что ж, — прибавил Степан Захарович, — надо нам другое дело искать. Пойдешь со мной?

Федор покачал головой:

— Нет, Степан Захарыч, дорогой мой сержант. Я уже нашел свою жизнь.

Степан Захарыч удивленно посмотрел на друга, затем взгляд его обежал комнату, где, казалось бы, все было попрежнему и вместе с тем едва уловимо проскальзывали какие-то перемены, как меняется всякое жилье со вселением нового человека.

— Ну что ж, — сказал он просто, — поздравляю, коли так…

Вечером Федор с женой проводили Степана Захарыча на поезд.

— Куда думаете путь держать? — спросил Федор, когда вдали прозеленели сосны, тронутые набегающими огнями поезда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: