- Я могу убить и тебя.
- Я знаю. Но ты этого не сделаешь. Бог не прощает таких вещей.
Это я никогда не прощаю, а богу давным-давно на всех плевать со своих небес.
- Твой бог - эгоистичный ублюдок, которому начхать и на меня и на тебя.
- Не богохульствуй. Он слышит.
Слышит - как же!
- Слышит, да? А что он скажет на это? - И я начинаю кричать во всю глотку: «Бог-мудак, собачье дерьмо, сгусток блевотины! Самовлюбленный ублюдок! Тебе плевать на меня, а мне плевать на тебя!»
Зуб за зуб - мое главное правило.
Пилигрим, стоявший до этого недвижимо, внезапно хватает меня за грудки. Я чувствую его тяжелую руку.
- Прекрати немедленно, - говорит мне он.
Я и не думаю. Улюлюкая, я закидываю голову кверху и продолжаю: "Мудила! Говно! Недоношенный урод!"
И тогда Пилигрим хватает меня сильнее и почти поднимает над землей…
Я это ненавижу. Опять же – еще с детдомовских времен. Так делали старшие пацаны, которые были сильнее нас, малолеток. Они обычно находили какой-нибудь крюк высоко над землей и вешали нас на него за воротник. Чтобы слезть с крюка, приходилось вертеться и биться, как рыбина, выброшенная на берег. Слезали обычно с порванными воротниками и все в царапинах и ссадинах. За воротники получали оплеухи от воспитателей. Но никто никого никогда не выдавал. Детдомовский закон – молчание. Я бы сказал, что это универсальный закон выживания.
…И на меня нападает ярость. Воспоминания цветным калейдоскопом проносятся перед глазами. Я это ненавижу, я же сказал. Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!
Я выхватываю нож и бью наугад, но, судя по тому, как легко входит лезвие в плоть, попадаю в живот. Рука, только что крепко державшая меня, обмякает, я бью снова - туда же, потом чуть выше. Пилигрим отпускает меня и начинает заваливаться. В горле у него булькает и хрипит. Но меня уже ничто не остановит.
Я наношу удары машинально, не глядя, в слепой ярости. Перед глазами пелена, я чувствую, что в горле пересохло, но рука все несется и несется по уже знакомой ей траектории. Минуты три я просто бью, мозг мой пуст, ни одной мысли, только убивать, убивать, убивать!
Внезапно пелена спадает с глаз, я чувствую, что они мокрые от слез – опять, черт побери. Я тяжело дышу, пытаюсь сглотнуть, но слюна слишком вязкая и встает комом в пересохшем горле.
Передо мной в грязи, среди палой листвы лежит Пилигрим. Или то, что от него осталось. Я превратил его в кучу окровавленного мяса. Живот вспорот, из него лезут склизкие кишки. Меня тошнит, я падаю на колени и блюю прямо на труп, перепачканный грязью, меся руками блевотину и кровь, медленно вытекающую из мертвого тела старика.
Я убил Пилигрима. Это моя слепая ярость. Это мое очередное убийство.
Первое убийство, которого я не желал.
Я валяюсь в грязи и плачу. Слезы текут по моему лицу, почти не знавшему их, я размазываю эти соленые потоки, пачкаясь кровью вперемешку с блевотиной и жижей. Я его убил. Просто убил. Хотя он не сделал мне зла.
Но я не раскаиваюсь. В конце концов, он сам меня спровоцировал. Зачем было все это говорить? Это моя жизнь и только моя. Жизнь проклятого миром одинокого человека.
Выплакавшись, я поднимаюсь на ноги. Мои штаны все вымазаны в мокрой грязи, ветер холодит ноги. Сделанного не воротишь. Нужно избавляться от трупа. И я иду в дом за Инструментами.
Я делаю все так же, как и в предыдущий раз. Я расчленяю тело Пилигрима, стараясь не смотреть на его лицо. Потом складываю части в мешки и тащу их на очистные сооружения. Так же - в две ходки.
Потом я возвращаюсь домой. Жрать не хочется. В голове пусто. И я просто падаю на пол, даже не убрав Инструменты. Вместо этого я раскидываю их вокруг себя и оттого становлюсь похож на мертвого древнего воина, которого я видел в одной книжке в детдоме. Один, поверженный, среди груды окровавленного оружия.
Сегодня я совершил еще одно убийство. Убийство, которого я действительно не желал.
Мне снова снится сон. Я чувствую, что это сон, потому что все вокруг слишком непривычное.
Я лежу на полу Живодерни. Кругом темно, но сквозь щели в крыше сочится слабый свет. Надо мной кругом стоят дети. Те самые дети, из предыдущего сна.
Они стоят и хором шепчут:
Т-с-с - тихо. Даже у стен есть уши,
Поэтому слушай:
Пойдем-ка с нами,
И вернешься к папе, к маме...
С чего это они взяли, что я хочу к папе и маме? Тем более, что я убил и папу и маму... Но они продолжают:
Останутся только пепел и сажа,
Иди к папе и маме - огонь подскажет...
Ничего не понимаю. А они тянут ко мне свои тонкие ручки, и я непроизвольно тяну к ним свои. Мы беремся за руки, сцепляемся пальцами. Они ведут меня к выходу. Мы выходим в сад. Там горит большой костер. А они мне говорят:
Костер для тебя будет долго гореть,
Потому что тебя любит Смерть...
Чертовщина какая-то. Они подталкивают меня слегка - дружески, ненавязчиво, и я вопреки своей воле иду к костру. А дети словно поют мне вслед:
Отнятые игрушки -
Вот твои зверушки...
Я подхожу к костру и вижу в нем всех, кого я убил: отца, мать, бабку, неизвестного бомжа и Пилигрима. Они манят меня своими руками, и я иду к ним.
Черт, но ведь я этого не хочу! И все равно иду. Меня охватывает жар.
Я просыпаюсь весь разбитый – в голове гудит, тело ужасно ломит. Я чувствую, как кровь ритмично бьется в виски, каждый удар отдается тупой болью. Похоже, я заболел.
А болеть в моем положении - крайне опасно, скажу я вам. Помнится, два года назад среди зимы я подхватил ангину и чуть не умер. Не знаю, что меня тогда спасло. Наверное, одна лишь моя злость.
Я спускаюсь вниз и вижу, что на улице идет снег. Первый снег.
Он ложится на землю крупными хлопьями, похожими на растолченный мел. Он укрывает собой осеннюю грязь, смешанную с жухлой травой, прячет следы, вытоптанные в мягкой сырой почве, он прячет кровь Пилигрима. Ветви деревьев с жалкими обрывками листвы, похожими на нестиранное белье, тоже сплошь покрыты им. Возле дома с подветренной стороны уже намело приличный сугроб.
Первый снег. На время я забываю о боли и бегу в сад; я кружусь и открываю рот, ловя им снежинки. Это первый снег. Он несет с собой чистоту, он несет с собой забвение. Белый. Цвет гармонии и смерти.
А снег все падает и падает, укрывает белым ледяным саваном заброшенный поселок. Ветер гонит огромные сырые тучи, которые извергают из себя всю эту чистую рыхлую массу.
Я смотрю на дом - его крыша наполовину засыпана снегом, и он все ложится на нее, закрывая собой ржавые жестяные листы, гнилые доски, поросшие бурым мхом; мой дом становится весь белый от снега.
Почувствовав прилив сил, я одеваюсь теплее, хоть это и слабо помогает – меня по-прежнему бьет сильный озноб – и иду на прогулку. Я выбираю сугробы побольше и разбиваю их с размаху ногами, поднимая снежную пыль; я леплю снежки и бросаю их по мишеням: деревьям, стенам брошенных домов и сараев.
В поселке я встречаю Безумную Старуху, она бегает возле своего дома полуобнаженная, снег ложится ей на плечи и на грудь. Ее седые грязные волосы покрыты снегом почти целиком и от этого кажутся еще белее, чем всегда.
Я катаю снежок побольше и запускаю со всего маху в нее. Старуха взвизгивает и оборачивается. Она замечает меня и слегка нагибается, склонив голову набок, и смотрит на меня, не моргая. Я вижу ее затянутые мутной пеленой глаза.
Потом она издает продолжительный рык и вдруг заходится диким смехом. Я швыряю в нее второй снежок. Она, продолжая хохотать, падает в снег прямиком на задницу и, высоко закинув ноги, задирает юбку. Я вижу ее промежность, она не носит исподнего, там растут чахлые серые волоса и еще я вижу большую красную щель, похожую на сочащуюся кровью рану.