Едем молча. Кирова молча, Алексеевский. НаАлексеевском пробка, ползем, как черепахи, все молча, молча.
«Ну?» — не выдерживаю.
«Не похож».
Ну вот кто бы сомневался!
«Мам… Ты его последний раз когда видела, сколько ему было?»
Молчит.
«Двадцать три», — отвечаю за нее. «А сейчас бы ему уже…»
Поджимает губы. Для нее он все еще в пеленках. На горшочке, а-а.
«Лен».
«А?»
«Зачем тебе это?»
«Что — это?»
«Взяла бы Лешку и поехала с ним по-нормальному в Бултыхи эти».
«С Лешкой я никуда не поеду».
Торможу. Стоим на краю дороги. Дождь по крыше.
«Так и будем стоять?» — спрашивает.
«Так и будем», — говорю и откидываюсь назад.
А папа согласился быстро.
Насчет Леника, конечно, не сразу привык. Это, говорит, что-то в духе олигархов, такие фантазии. Но согласился. Только просил, чтобы сама с Адой Сергеевной это, того… А то у нее давление и кораблики перед глазами плывут. Ладно. Для Ады Сергеевны у меня всегда золотой ключик есть.
Ада Сергеевна долго плачет. Слушает меня и плачет.
Некоторым бабам, я замечала, старость идет. Из них классные старухи получаются. Внуков к отложениям своим прижмут, и давай Маршака им, настольные игры, третье-десятое. Моя бывшая свекровь, чтоб далеко не ходить.
Аде Сергеевне старость не идет. Болтается на ней, как вот это идиотское платье.
Ада Сергеевна говорит, как ей сейчас тяжело. Говорит, что кругом растут цены. Загибает пальцы со своими ногтями. Просветить ее, что ли? Что вещь такая есть. «Маникюр» называется, не слыхали?
А когда-то рассказывала мне о Ван Гоге. Об архитектуре. Французскому пыталась. Же мапель Элен.
За ее спиной варится суп. Она берет деньги. «Только чтобы Коленька не знал!»
Достает с холодильника газету с кроссвордом. Спрашивает у меня строительные термины. Они вчера отгадывали, «с Коленькой».
Начинает наводить порядок на столе.
В коридоре сталкиваюсь с рыжим мальчиком, пришел к ней изучать французский.
Ах вы, вишенки, черешенки,
Ах вы, выжиги и грешники,
Ах вы, ягодки-смеягодки…
Леник играет на гитаре мамину любимую. Под Розенбаума. Мама осторожно подпевает, у нее нет слуха. У папы есть, но слушает молча. В молодости играл
на баяне.
— Ах вы, ягодки-смеягодки, — подпевает мама.
У мамы красивый, теплый голос. Она только после ванной, в косынке. Кладу голову ей на плечо. Плечо сладко пахнет шампунем.
— А теперь, — объявляет Леник, — «Бричмула!».
Комната у нее на Кожедуба.
Мама на диване, все пахнет корвалолом, собираюсь уходить. Еще один идиот-ский разговор, провожу пальцем по книжной полке, палец обрастает серым пушком. Сколько раз предлагала ей женщину недорого — убираться. И пыль, и ковры. Как же, «сама»! Сама!
«Лен, а что тебе с Лешкой не поехать в эти… если так уж туда хочешь?»
«Чтобы он мне весь отдых там обосрал?»
«Странные у вас отношения, сердце кровью обливается.»
«А сама ты сколько с Лешкой выдерживаешь? На три дня его тогда взяла, а утром уже: забирай! не могу, неуправляемый!»
«Тише… Мне и так с сердцем…»
Отворачивается к стене. Просит еще пару дней подумать.
Спускаюсь.
Лешка сидит в машине. С английского его забирала, по вторникам. Боюсь, чтобы один ездил. Сидит, эсэмэсится, урод.
«Че так долго?»
«Бабушке с сердцем…»
И опять в свой мобильный.
Приехали, ставлю машину. Поднимаемся с пакетами, в «супер» заехали. Их величество милостиво согласились один у меня взять.
«Чувствуешь… запах?» — останавливаюсь.
Дверь была вымазана дегтем, вся.
Какая? Такая. Наша. Наша дверь.
За пролет еще эту вонь. Села на ступеньку, достала мобильный, тык-пык
Коваленку.
Лешка стоит белый, молчит.
Тут же пакеты из «супера», апельсины, сосиски, чеки. Бананы.
Ночью был гром, и я проснулась. Лил дождь. Мама спала. Леника не было. Осторожно поднялась. Сквозь стекло увидела Леника на балкончике.
Стоял в одних трусиках, задрав голову.
Выбежала к нему. Заходи, ты че, дурак, заболеешь!
Заглянула к нему в лицо.
«Леник… это ты?»
Он плакал. Просто плакал.
Он дожидался, пока пойдет дождь. И чтобы сильный, с молнией. Подставлял под ливень лицо и только тогда плакал. Чтобы никто не мог понять. А в другое, обычное время не разрешал себе. Терпел, накапливал. Запоминал, о чем ему нужно будет плакать. И плакал об этом, когда дождь.
Я тоже захотела так. Встала рядом. Не получилось. По лицу только капли дождя, слизывала их. Надо будет попробовать, когда накоплю. Так плакать гораздо интересней. Дождь перестал. Мы спрятались в ванной и вытирались полотенцем с красными рыбками.
Ходили все в лес. Я фотографировала ягоды. Траву. Маму. Отдельно, и с папой. Леника с сыроежкой.
Папа галантно поддерживал маму, а мы с Леником бесились, как придурки.
Потом сели у ручья. Мама мочила ноги, а папа о грибах все.
Леник ковырял мох.
Низкое солнце светило нам в спины. У мамы осветились волосы, золотистое облако. Другое, маленькое, зажглось вокруг папиной головы. Нимбы!
Стала снимать. На снимках это не получилось.
А вот Леник с сыроежкой вышел. И где папа маму через ручей переводит.
Вернусь, размещу у себя. Если успею только.
Молния. Я, задрав голову, на балкончике.
Льет. Ледяная слизь. Мне все равно. Меня нет.
«Че тут стоишь?» — Лешка открывает дверь.