Я немного сосредоточился, как советуют и говорю: да, давай на своем языке, на нашем. Вот ты раз около ванной стоишь значит у тебя проблемы были, да?

А он: “Были и ЕСТЬ”. Я ему: да и есть тоже, только от ванной лучше отойди, у меня в жизни тоже такое было… только я не к ванне, в ванну тогда мать рыбу бросила, чтобы пока не сдохнет, плавала, а я не мог это сделать над рыбой. А потом мать из ванной гонит, чего ты там, а из туалета не гонит, только говорит спичку после себя жги, думаю, хорошо, я ей после этого спичку зажгу, ну вот, короче был у меня такой же случай… Ну че?

Он: “Че ну че?” Отошел, говорю спрашиваю, от ванной? “А какой у тебя случай был?” Сейчас, говорю. Скажи, тебя как зовут? “Тебе зачем?” Меня, например, Руслан... “А меня, например, Андрей”. Ты не тот Андрей, который у котельной? “Нет, а че?” Ниче, говорю, один просто Андрей около котельной живет, ну реально есть такой. А он: “А твой случай?” Какой, спрашиваю. “Который ты сказал у тебя был, ты в туалете закрылся…” Я там не закрылся, я просто свет включил, чтоб было понятно, что я внутри. “А дальше че?” Ну, ниче. Стою, смотрю на унитаз в нем вода ржавая какая-то наверное трубы проржавели, а нож в руке и тоже ржавый, еще прикололся думаю вода ржавая и ножик ржавый.

Он помолчал и спрашивает: “А зачем ты это… ну там стоял?” А ты зачем сейчас стоишь? “Проблема, говорит, одна есть”. Деньги? “Деньги — говно!” Да, деньги говно, говорю. “Ну ты почему стоял?” а я говорю: я человека убил меня забрали, потом вышел, потом в туалет, а там вода ржавая.

И рассказал ему все, сам не знаю почему может наверное из-за его голоса который есть у людей такой голос им хочется просто все от самого детства душу рассказать. И как на остановке тогда стоял а этот лох подошел и все видели что он бухой и ко всем докапывался. Все рассказал, он слушал, а я вдруг понял: Витек, это ты, сука?! Показалось, что Витек, что точно Витек, а он уже трубку бросил. Я потом целый день... Витьку позвонил, но он бухой или притворялся или накурился мог бы меня позвать чтобы вдвоем, но он мне последнее время уже ну не друг. Опа советует: “Позвони в морг, узнай про новые поступления”, я говорю: он Андрей, а больше о нем ничего не знаю, если морг спросит, и он конечно не Андрей. Опа говорит: “Вот когда я в регистратуре работала, мы на каждого новенького заводили анкетку, там все было, и год рождения, и национальность, и вредные привычки!..”

Автобус двигался по городу. Несколько раз что-то ломалось, водитель выходил. Одному ветерану сделалось плохо, стали вызывать “скорую”, “скорая” не ехала, ветеран с расстегнутым воротником валялся на газоне, Вик-Ванна глядела и сочувствовала сквозь пыльное стекло. Ветеран пошевелился и сказал, что он в порядке. “В полной боевой готовности”. Автобус поехал, нужно было успеть в Дом культуры, откуда уже звонили и ругались. В салоне было душно, пахло старостью и запасами корвалола, автобус подпрыгивал, звякали медали. Особенно громко звякала женщина рядом с Вик-Ванной, она то молчала, то начинала расспрашивать о хлебе, яйцах, электричестве и жаловалась на внуков, которые пьют кровь. “Сколько у вас внуков?” — спрашивала она Вик-Ванну. “У меня нет внуков, — отвечала Вик-Ванна. — Я одна”. — “Раньше надо было думать”, — сочувствовала ей соседка.

Вик-Ванна поджимала губы. Хотя сама не понимала, отчего не “подумала раньше”. Нет, она думала. У нее даже после Землетрясения был один вариант. Страсти, конечно, не было, ну — общие интересы. Искусство, телевизор. Пару раз ходили на концерты; она терпеливо ждала антракт с песочным кольцом и березовым соком. Потом он один раз приглашал ее к себе посмотреть телевизор. Хотя из этого “телевизора” тоже ничего не вышло. Нет, он старался. Галантно держал ее за руку, но ей, неловко сказать, почему-то казалось, что он при этом пукает. Она пыталась задержать дыхание и уверяла себя, что это все просто нервы. Но это отравляло впечатление и от телепередачи, и от его двухкомнатной квартиры, которая ей, в общем-то, приглянулась, не считая мебели, мебель требовалось, конечно, срочно переставить, а о занавесках она вообще молчит. И еще ей было неприятно, как он держал ее руку. Она вспоминала, как ювелирно ее ручку держали до войны, а чтобы воздух испортить, об этом даже в самые тяжелые годы не могло быть речи. Культура была. Ну вот. И когда он пришел к ней с тортом “Пахтакор” и предложил свое сердце, она ответила отказом. Без объяснений. А что объяснять: гороха ешь меньше, что ли?

Иногда, правда, особенно весною, она просыпалась какой-то другою, посторонней. В голове звучали мелодии, хотелось чего-то такого стремительного. Вик-Ванна спасалась гимнастикой. Иногда ей представлялось, что она целуется с киноактером Кадочниковым и он шепчет ей удивительные вещи...

А соседка с медалями снова интересуется:

— Вы на каком фронте сражались?

— На Берлинском, — отвечает ей Вик-Ванна. — Я до самого Берлина дошла.

Она всегда так отвечала. Временами ей казалось, что она помнит этот Берлин и людей, которые приветствовали их как освободителей. Особенно много было гвоздик. Целое море. Где они их брали?

Наконец автобус доплелся, остановился посреди продавленной солнечными лучами площади. Люди поднимались, оставляя на дерматине влажные пятна.

— Сидите! Сидите, вас позовут!

Женщина-организатор пыталась их усадить — дистанционно вминая обратно в сиденья. И громко кричала.

Вик-Ванна закрыла глаза. Попыталась заняться йогой и настроиться на хорошее. Про эту йогу она лет десять назад прочитала в журнале, специальные упражнения с дыханием, в тяжелые минуты их выполняла, был эффект. Сквозь йогу она слышала, как женщина-организатор кричит, задыхаясь, почти воет от своей организаторской скорби, а ветераны все бестолково наползают на нее, как дети...

Дверь открывается, их начинают выводить. По одному, по двое, в пекло, где-то музыка разносится. Вик-Ванна забывает сумочку, пытается вернуться, ей выбрасывают сумочку из окна автобуса, мимо ее протянутых рук, все падает и разлетается по площади, Вик-Ванна — нагибается. Ее нечаянно толкают, извиняются, снова толкают, уже не извиняются. Некоторые помогают ей — нагибаясь, касаясь горячего асфальта медалями. Вик-Ванне кажется, что она что-то недособрала, и она начинает тихо плакать. Хорошо хоть платочек смогла поднять, он пахнет духами, которые она забыла как назывались, французское слово...

Ее торопят, уже всех выстроили, героев, ведут к Дворцу культуры, там — столы, там ждут их. Кто-то остался в автобусе, не смог выйти по состоянию здоровья, хотя выгоняли всех; вот и чирчикская женщина там осталась, только просит водичку ей на обратном пути. А Вик-Ванна глядит под ноги, пытаясь еще высмотреть предметы из своей сумки, могли бы вынести, зачем бросать? Но ветераны уже у входа, музыка слышнее, “этот День Победы... порохом пропах...”. Те, кто выступали в ветеранских хорах, подтягивают: пропах, пропах... Их снова останавливают, две женщины преграждают телами дорогу: ждут телевидения! Телевидение приезжает, распаковывается. “Почему они у вас такие вареные!” Выбирают парочку невареных ветеранов, снимают их, преподносят гвоздики, снимают... Стоп! Мать вашу! Почему советские медали? Отколите советские, или ладонью прикройте, да... хотя бы вот так. Переснимаем. Но невареные ветераны уже тоже вареные, для телевидения ищут других, вытаскивают Вик-Ванну, гвоздик на нее уже не осталось, извиняются. “Бабуль, смотрите в камеру! Сюда! В камеру! Скажите ей, чтобы в камеру... Еще раз...” “Я дошла до самого Берлина”, впивается она в камеру, ой, где же камера? Камера, блеснув, отъезжает, оставляя Вик-Ванну с отходящим, как после пощечины, лицом. “Когда, когда?! — кричит она людям, — когда меня покажут?”


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: