Ну, дальше, известно, суд да кнут. Приехало к башкирам начальство и давай в первую голову руднишных искать, только их нигде не оказалось, и семейные от них отперлись.
— Вовсе, — говорят, — не здешние были. Проходящий народ.
Тогда стариков увезли, которые от Демидова кафтаны получали.
Этих стариков и судили как за бунт и присудили — у озера, на том самом месте, где драка была, кнутьями бить. Били, конечно, нещадно, спина в кровь и мясо клочьями. А тот сукин сын, который драку подстроил, тут же перед всем похваляется:
— Помнить-де меня будут. Не хотели в демидовских красных кафтанах гулять, походите в моих! По росту, небось, пришлись. Только носить сладко ли!
Тут ему из народу и пригрозились:
— Погоди, собака! Сошьем и тебе кафтан по росту! Без единого шва будет!
Так и вышло. Вскорости тот демидовский подручный потерялся. Искали, искали, найти не могли. Потом Демидову записку подбросили. Русскими буквами писано.
Оказался-де на иткульском Шайтан-камне какой-то человек в красном кафтане, ни с кем не разговаривает, а по всему видать, — из ваших.
Послал Демидов поглядеть, — что за штука!
На озере-то камень тычком из воды высунулся. Большой камень, далеко его видно. Вот на этом Шайтан-камне и оказался какой-то человек Стоит ровно живой, руки растопырил. Одежда на нем красным отливает. Подъехали демидовские доглядчики к камню, глядят, а это мертвый подручный-то. У него вся кожа от шеи до коленок содрана да ему же к шее и привязана.
С той поры вот будто озеро Иткулем и прозывается.
Пострадала, конечно, деревнёшечка. Иных в тюрьме сгноили, кого забили, кто в Нерчинск на вечну каторгу ушел. Ну, а оставшийся народ вовсе изверился в Демидове и во всех заводчиках. Только о том и думали, как бы чем заводам насолить. Когда Пугачев подымался, так эти иткульские из первых к нему приклонились. Даром, что деревня махонькая, в глухом месте стоит — живо дознались!
Наш-от барин в ту пору, говорят, только то и наказывал:
— Берегись иткульских! За иткульскими гляди! Самый это отчаянный народ и заводам первые ненавистники.
КЛЮЧ ЗЕМЛИ
К этому ремеслу — камешки-то искать — приверженности не было. Случалось, конечно, нахаживал, да только так… без понятия. Углядишь на смывке галечку с огоньком, ну и приберёшь, а потом у верного человека спрашиваешь — похранить али выбросить?
С золотом-то куда проще. Попятно, и у золота сорт есть, да не на ту стать, как у камешков. По росту да по весу их вовсе не разберёшь. Иной, глядишь, большенький, другой много меньше, оба ровно по-хорошему блестят, а на поверку выходит разница. Большой-то за пятак не берут, а к маленькому тянутся: он, дескать, небывалой воды, тут игра будет.
Когда и того смешнее. Купят у тебя камешок и при тебе же половину отшибут и в сор бросят. Это, — говорят, — только делу помеха: куст темнит. Из остатка ещё половину сточат да хвалятся: теперь в самый раз вода обозначилась и при огне тухнуть не станет. И верно, камешок вышел махонький, а вовсе живенький, ровно смеётся. Ну и цена у него тоже переливается: услышишь — ахнешь. Вот и пойми в этом деле!
А разговоры эти, какой камень здоровье хранит, какой сон оберегает, либо там тоску отводит и протча, это всё, по моим мыслям, от безделья рукоделье, при пустой беседе язык почесать, и больше ничего. Только один сказ о камешках от своих стариков перенял. Этот, видать, орешек с добрым ядрышком. Кому по зубам — тот и раскусит.
Есть, сказывают, в земле камень-одинец: другого такого нет. Не то что по нашим землям, и у других народов никто такого камня не нахаживал, а слух про него везде идёт. Ну, всё-таки этот камешок в нашей земле. Это уж старики дознались. Неизвестно только, в котором месте, да это по делу и ни к чему, потому — этот камешок сам в руки придёт, кому надо. В том и особинка. Через девчонку одну про это узнали. Так, сказывают, дело-то было.
То ли под Мурзинкой, то ли в другом месте был большой рудник. Золото и дорогие каменья тут выбирали. При казённом ещё положении работы вели. Начальство в чинах да ясных пуговках, палачи при полной форме, по барабану народ на работу гоняли, под барабан скрозь строй водили, прутьями захлёстывали.
Однем словом, мука мученская.
И вот промеж этой муки моталась девчушка Васёнка. Она на том руднике и родилась, тут и росла, и зимы зимовала. Мать-то у ней вроде стряпухи при щегарской казарме была приставлена, а про отца Васёнка вовсе не знала.
Таким ребятам, известно, какое житьё. Кому бы и вовсе помолчать надо, и тот от маяты-то своей, глядишь, кольнёт, а то и колотушку даст: было бы на ком злость сорвать. Прямо сказать, самой горькой жизни девчонка. Хуже сироты круглой. И от работы ущитить её некому. Ребёнок ещё, вожжи держать не под силу, а её уж к таратайке снарядили: «Чем под ногами вертеться, вози-ко песок!».
Как подрастать стала, — пехло в руки да с другими девками-бабами на разборку песков выгонять стали. И вот, понимаешь, открылся у этой Васёнки большой талан на камни. Чаще всех выхватывала, и камешок самый ловкий, вовсе дорогой.
Девчонка без сноровки: найдёт и сразу начальству отдаёт. Те, понятно, рады стараться: который камешок в банку, который себе в карман, а то и за щеку. Недаром говорится: что большой начальник в кармане унесёт, то маленькому подальше прятать надо. А Васёнку все похваливают, как сговорились. Прозвище ей придумали — Счастливый Глазок. Какой начальник подойдёт, тот первым делом и спрашивает:
— Ну, как, Счастливый Глазок? Обыскала что?
Подаст Васёнка находку, а начальник и затакает, как гусь на отлёте:
— Так-так, так-так. Старайся, девушка, старайся!
Васёнка, значит, и старается, да ей это и самой любопытно.
Раз обыскала камешок в палец ростом, так всё начальство сбежалось. Украсть даже никому нельзя стало, поневоле в казённую банку запечатали. Потом уж, сказывают, из царской казны этот камешок в котору-то заграницу ушёл. Ну, не о том разговор…
От Васёнкиной удачи другим девкам-бабам не сладко. От начальства прижимка:
— Почему у ней много, а у вас один пустяк да и того мало? Видно, глядите плохо.
Бабёшки, чем бы добром! подучить Васёнку, давай её клевать. Вовсе житья девчонке не стало. Тут ещё пёс выискался — главный щегарь. Польстился, видно, на Васёнкино счастье да и объявил:
— Женюсь на этой девчонке.
Даром что сам давно зубы съел, и ближе пяти шагов к нему не подходи: пропастиной разит, — из нутра протух, а тоже гнусит:
— Я те, девонька, благородьем сделаю. Понимай это и все камешки мне одному сдавай! Другим не показывай вовсе.
Васёнка хоть высоконькая на ногах была, а ещё далеко до невест не дотянула. Подлеток ещё, годов может тринадцати, много четырнадцати. Да разве на это- поглядят, коли начальство велит. Сколь хочешь годов попы по книгам накинут. Ну, Васёнка, значит, и испужалась. Руки-ноги задрожат, как увидит этого протухлого жениха. Поскорее подаёт ему, какие камешки нашла, а он бормочет:
— Старайся, Васёна, старайся! Зимой-то на мягкой перине спать будешь.
Как отойдёт, бабёнки и давай Васёнку шпынятъ, насмех поднимут, а она и без того на части бы разорвалась, кабы можно было. После барабана к матери в казарму забежит — того хуже. Мать-то, конечно, жалела девчушку, всяко её выгораживала, да велика ли сила у казарменной стряпухи, коли щегарь ей начальник и всякий день может бабу под прутья поставить.
До зимы всё-таки Васёнка провертелась, а дальше невмоготу стало. Каждый день этот щегарь на мать наступать стал:
— Отдавай дочь добром, а то худо будет!
Про малолетство ему и не поминай — бумажку от попов в нос тычет:
— Ещё что сплетешь? По книгам-то, небось, шестнадцать лет обозначено. Самые законные годы. Коли упрямство своё не сбросишь, пороть тебя завтра велю.