– А что муж этой Мышки, – тихо спросил учитель. – Погиб на фронте?
– Хуже. Попал к немцам в плен. Потом, когда его освободили, отправили в Сибирь. Он там тосковал, горячие письма сюда слал; Мышка – она неграмотная была – вместо букв картинки рисовала, отправляла. И как-то нарисовала, в первый раз, себя и – сына. Рядом – ее домик, солнце с глазками. Муж в Сибири прочитал, все понял, напился с горя и начальника ударил, тот его застрелил. А как раз через день амнистия вышла...
Я посмотрел на учителя. Он снова был в каком-то оцепенении.
17.
– Не огорчайтесь, учитель, – говорил я.
Мы уже лежали в темноте, не считая куска лунного света на полу.
Меня уложили, как старшего, на учительскую кровать. Я, конечно, возражал против такого почета. Но бороться с вежливостью учителя было бесполезно.
Сам учитель свил себе из одежд ночлег на полу. Сову он выпустил погулять, и теперь она где-то хлопала своими ночными крыльями.
– Вы не огорчайтесь, – продолжал я, – вы еще у нас привыкнете. Мы, конечно, немного необычные люди. Все-таки от греков происходим, Греция в наших сердцах течет. Истории разные любим – это тоже от древних греков перешло. А с другой стороны...
Зевнул.
– ...у нас самые простые, повседневные люди, только в жизни и совершают важного, что рождаются-умирают. Умирают-рождаются. Посередине – свадьба. Карнай-сурнай. Такие люди. Обслуживающий персонал своего счастья.
Пару раз пролаяла собака, гремя цепью. Видимо, к ней прилетела сова, и собака выражала ей свое удивление и возмущение.
– Учитель... Как собаку хотите назвать?
– Не знаю, – отозвался учитель засыпающим голосом. – Человеческий язык беден, чтобы найти собаке подходящее имя.
Я задумался. Человеческий язык беден. А у кого он не беден, у коровы, что ли? У коровы тоже, наверное, беден. Не говоря про какую-нибудь некультурную воробьишку.
Все-таки человек, что с ним ни делай, как ни пинай, – царь природы. И язык у него вполне этой должности соответствует.
– Учитель...
Спал.
А из меня уже весь сон вытек. Лежу совершенно бесполезно. Так спать не хочется, что тело ноет. Это все от луны и впечатлений.
Еще койка тарахтит, как мотоцикл. Трык-трык. Пат-пат. Да...
Я поднялся. Постоял, не зная, зачем поднялся. Подошел к подоконнику, где белели какие-то бумаги учителя, которые он перебирал до моего прихода. Нехорошо чужие бумаги смотреть. Но если твое тело бессонница сосет, это почти уважительная причина.
Поверх других бумаг лежала таблица. Внутри разные черточки изгибались. Под черточками – надписи. Стараясь поймать листком как можно больше лунного света, стою-читаю.
алейг яхиль сардош
Что это? Наверно, иностранный язык. Сейчас иностранный язык человеку большую пользу приносит. марафлион вараам юрудж гатип зарзаур
А, понял. Азбука. шафхор барфаид только осс почему такие странные буквы, не латинские кижжир форфур юприхам а такого у нас языка в школе не было, может хукутс это дох новый язык? рафтия... ёриол... И какое странное, щекотное чувство в груди, когда читаешь эти бессмысленные слова и черточки видишь...
И тут по мне как будто из таблицы ток пробежал.
Я увидел, как тихо открывается калитка.
В лунный двор заходит фигура и осторожно идет к дому. Я успеваю заметить, что на ней женская одежда, хотя лицо в платке.
Она подходит к дому, и я вижу ее глаза. Глаза приближаются.
Залаяла собака. Заметалась, гремя цепью. Откликнулся собачий хор из других дворов.
Фигура вздрогнула и устремилась обратно.
Я бросился к двери, споткнулся, запутался. Открыл.
Двор был пуст, не считая лающей собаки, луны и ветра.
Закрыл дверь. Сердце стучало как сумасшедший кузнец. Дук-дук. Подошел к кровати, сел. Дук-дук. Капля пота проползла холодной улиткой по лицу. Дук-дук. Я весь состоял из стучащего сердца. Из стучащего сердца и лающей собаки. А учитель – спал!
Я лежал, и сон поглощал меня. Он, отец-сон, помиловал меня, когда я уже терял надежду. Моя железная люлька стала скрипеть тише, закончила свою невыносимую арию собака. Хотя заслуга животного искупала все неудобства для ушей от ее лая. Где-то уже приветствовали утро петухи. Я засыпал. Скомканные страницы пара. Женская фигура, бегущая по бане. Дождь, текущий в ржавые глотки ведер. Собака. Седые волосы Золота становятся рыжими волосами Председателя. Эти волосы пытаются съесть террористы, но у них для этого нет саранчи. А учитель улыбается, и начинают течь яблоки. Алейг. Вода... Вода...
II
1.
Прошло месяца два. Или четыре. У нас не город – календари на каждой стенке не висят. И время свои сельские особенности имеет. Сколько дней-месяцев после приезда Учителя набралось, точно не считал.
Я ведь тоже не какой-то писатель-специалист, как в городах. В городе у писателя свое удостоверение есть; если даже председатель или участковый скажет ему навоз-селитру разгружать, он сразу это удостоверение показывает: оп! Те уже вопросов не имеют, говорят “до свидания”, и писатель спокойно уходит писать роман. Садится за стол, включает электрический свет; может, даже побалуется: включит-выключит. Откроет в кране воду, чтобы звук бегущего ручейка слух радовал. И сидит, книгу пишет, на удостоверение свое ласково поглядывая.
А у меня – что? Ну, дом. Ну, немножко мебели есть. Ну, телевизор для внуков. Жена с детьми. Виноградник, который, можно сказать, своей кровью поливал. Корова ходит. И хозяйство, которое тебя целиком съедает и косточку выплевывает.
Куда в это все еще и творчество засунуть? Не засовывается.
Только иногда в трудовом графике время выкрою и на бумагу сердце выплескиваю.
В основном, ночью.
Сидишь, тихо; даже собственные мысли от такой тишины слышнее становятся.
Так я свои записки о первом дне Учителя написал, и почувствовал гордость и приятный ветерок в душе. А также желание, чтобы мои скромные записки прочитало человечество.
Начал с Ивана Никитича.
Хотел Мусе дать, но тот со своей Марьям на последние деньги уехал в соседнюю область к суфийской могиле – ребенка выпрашивать.
А Иван Никитич вначале придумывал разные хитрые отговорки, чтобы избежать чтения, зато потом долго тряс мне руку. Только, говорит, у тебя, Абдулла, какой-то русский язык вымышленный. “Слова вроде русские, и запятые с точками в правильные места вставляешь. А все-таки русский язык у тебя какой-то... в тюбетейке”.
После этого я ночью плакал слезами, а супруга гладила меня по руке: “Не огорчайтесь, Абдулла-акя. Вы столько страниц написали! Редкий мужчина столько написать умеет. И почерк у вас такой удивительный, я даже детям показывала, чтобы они его как образец брали. Вот еще крышу в коровнике перекроем, и всем Иван-Никитичам нос утрем”.
Под утро я заснул, и мне приснился русский язык в виде большой белой лошади с крыльями. Эта лошадь обнюхивала меня и насмешливо хлопала голубыми, как русское небо, глазами. “Славная осень, – говорила лошадь, – здоровый, ядреный / воздух усталые силы бодрит... Слушай, Абдулла, надень ты на меня покрепче эту тюбетейку, а! Не видишь – с уха сваливается!” “Лошадочка, – шептал я, натягивая на нее наш национальный сувенир, – миленькая, только не бросай меня... Я свой сочинительский язык улучшу, он у меня теперь правильнее станет... Только не бросай!” Лошадь смеялась и подмигивала горевшим из-под тюбетейки голубым глазом.
Так что снова пришлось мне по ночам становиться писателем, и шлепать калошей разных бабочек. Правда, наступала осень, и с каждой ночью бабочек и других отвлекающих насекомых делалось меньше.
А событий, наоборот, становилось все больше, хотя внешняя жизнь и текла еще по-прежнему. Все тем же голосом мычали коровы, все ту же неизменную дань собирал Председатель, все так же не хватало “прозрачного золота” – воды. За окном распевала свои хриплые старушечьи песни осень; приближался Банный день.