И посмотрел на нового учителя.
Бремя страданья. Бремя сомненья. Который год, как вода бросила нас. Ушла, оставив растресканную землю. Растресканные руки. Растресканных женщин. Мужское семя падает в их трещины и гибнет. Бедный Муса... Бедные и те, чье семя не гибнет, и от него рождаются дети – для жажды. Для жажды. У них маленькие сухие рты и глаза пришельцев. Возможно, у них уже не будет детей вообще. Их семя будет извергаться сухой белой пылью, и напрасна будет целая ночь трудолюбивых совокуплений. Приблизится к ним утро, и женщина станет сипло рыдать, и мужчина ударит ее, чтобы не заплакать самому. Под бременем страданья. И сомненья...
– В бездействии состарится оно, – ответил новый учитель. И покраснел.
– Да... состарится, – согласился старик и поднял палец. – Эти строки написал Михаил Юрьевич Лермонтов!
На лица в комнате легла печать тоски.
Почти все побывали когда-то в учениках у Старого Учителя и его палки, и дорогое имя Михаила Юрьевича намертво въелось в их головы.
Все помнили, что это был русский космонавт, которого уважал и чтил Старый Учитель. Кто-то мог вспомнить такие подробности, что Учитель встречался с Михаилом Юрьевичем во время своей командировки в Ташкент... Хотя – что делал в Ташкенте Михаил Юрьевич, если он все время пропадал у себя в космосе, – никто толком не знал. Главное, что, гуляя по площадям Ташкента, Михаил Юрьевич Лермонтов диктовал Учителю приходившие ему в голову стихи, а сам потом разбился где-то над Кавказом – с тех пор там идет война.
Покойная жена Учителя жаловалась соседям, что в день рождения этого Лермонтова ее супруг сам не свой; приходят русские, приносят ему водку и гитару. А что творится дальше, она не знает, поскольку от греха убегает в одной калоше к своей старшей сестре: поплакать.
5.
Воспоминания о Лермонтове затопили комнату.
– В бездействии состарится... – еще раз повторил Учитель, не в силах расстаться со стихотворением. – Какой скрытый смысл в этих строках?
Строго поиграл морщинами. И сам задумчиво ответил:
– Глубокий...
Футболист икнул и, не выдержав, стал торопливо выкарабкиваться из комнаты.
– Жизнь, – продолжал Учитель, постукивая палкой в такт летевшим словам, – это действие, это борьба с недостатками. Так закалялась сталь, так много хороших вещей раньше закалялось... Шла война, лепешки не хватало, а люди, все-таки – действовали! Ни один душман им не мог из-за куста крикнуть: эй, печально я гляжу на ваше поколенье!
Последние слова Учитель произнес таким козлиным кваканьем, что все прямо увидели этого душмана и почувствовали к нему глубокое нерасположение.
– Строки Лермонтова, Михаила Юрьевича, призывали к борьбе и исправлению недостатков. Он написал Пушкину: “О-о, погиб поэт, невольник чести...”. Тот тогда, действительно, как раз погиб... И не смог прочесть эти обращенные к нему стихи. Вдова Пушкина прочла вместо него. Сирот вокруг усадила, читала им, плакала... Как ты полагаешь, хотел Михаил Юрьевич Лермонтов посвататься к вдове Пушкина?
И посмотрел на нового учителя.
Тот, все также глядя в мокрые розы чайных пятен на скатерти, ответил:
– Михаил Юрьевич хотел посвятить себя... созданию стихов и подвижничеству... овладению тайнами литературы... как его духовный наставник Байрон.
Перевел дыхание.
– На этом... огненном пути он принял безбрачие... Даже если он испытывал к вдове солнца русской поэзии... то, что может испытать мужчина, подумав о женщине... он, наверно, не стал бы... он не мог бы... просто...
Все замерли, слушая беседу ученых людей.
– Да, – сказал Старый Учитель, – я тоже думаю, что они испытывали друг к другу только товарищеские чувства. А что они вот испытывают?
И оглядел красными глазами комнату.
Они, то есть, мы, испытывали печаль и томление. Ничего хорошего такие прыжки старика от Михаила Юрьевича к нашей пыльной действительности не обещали.
Запахло повторением кладбища.
– Что они испытывают? – еще раз сказал старик, кусая взглядом толпу своих бывших учеников, у многих из которых уже болталось пузо и имелась собственная седина. Постучал палкой:
– Они испытывают бездействие, тупость, тунеядство, любовь к негативным явлениям! Я учил их, как быть товарищами, подругами, пополам делиться, а что они теперь стали вместо этого делать? Они едят друг друга, они в мыслях только и занимаются, как готовят друг из друга разные супы, пирожки и конфету! Их грядущее – пусто и темно, и никому бы из них Михаил Юрьевич даже за два километра руки не подал... Спроси, что они сделали с этим дурачком, у которого от женщин мозги засорились, с предшественником твоим, учителем?
Началось…
– Что они в Бане с ним сделали, спроси! Спроси их, как он у них потом туда-сюда в петле болтался – вместо того, чтобы быть живым, уважаемым человеком, детей с мелом в руке к будущему вести... Кто ему женщину подсылал, спроси! Стой, не спрашивай... Пусть у них на том свете спросит наш покойный председатель Расуль-ака, духи наших механизаторов-стахановцев и первая женщина-тракторист нашего района Хабиба-ханум, с алым, как заря, орденом на груди! Они их спросят, они их вызовут на том свете к адской доске! Или вы думаете, Михаил Юрьевич там за вас заступится?
Со всей силой ударил палкой; чашки на столе подпрыгнули, выплюнув испуганные фонтаны чая.
– Не заступится!!!
6.
Мертвое дерево обсыхало от дождя. По веткам проносился теплый ветер, слизывая остатки капель.
Золото уже успел вылить весь дождь из ведер и тазов в колодец и снова сидел на своей наблюдательной ветке.
Хотя все уже кончилось. Люди неторопливым фаршем выползали из дома, покачивая тюбетейками. Лица у них были грустными, скользкими от пота.
Старый учитель шел, все так же опираясь на палку и Футболиста.
Агрономовский племянник болтался рядом пустым. Клетка с совой была подарена новому учителю. Как символ мудрости и как средство от крыс, “которые грызут книги без всякого уважения”. Ради вручения этого подарка он, старик, оказывается, и приходил “на это высокое собрание”.
Вообще, топнув сапогом и пообещав всем большую адскую сковородку, Старый Учитель немного остыл и под конец даже рассказал один забавный случай из жизни Лермонтова. Но всем было тоскливо, даже Футболисту, который все интересное проикал во дворе, щипая себя, по рецепту тетки со стороны отца, за локти. Локти болели, а икота не прошла.
Вышел новый учитель: шел к Председателю. Сова пока осталась у Сабира, и младший братишка Золота уже играл с ней, пугая ее пальцами.
Поравнявшись около дерева со Старым Учителем, остановился.
– Как тебя зовут? – спросил старик, тоже остановившись.
Сделал знак Футболисту и Будущему Агроному: те растворились.
– Ариф.
– У меня был друг Ариф, – медленно сказал Учитель. – В молодости. Но ты на него не похож. Ты слышал, что я им сказал?
Быстрый кивок.
– С ними нельзя быть женщиной, нельзя быть слабым. – Старческий лоб, сморщившись, стал похож на изъеденный крысами учебник. – Как только они разнюхают твою слабость, они начнут откусывать от тебя по кусочку... По ма-аленькому кусочку в день... Ты не заметишь, как однажды утром проснешься в их липком желудке. Никакой Чернышевский, год рождения 1828, год смерти 1889, тебя оттуда не вытащит. И от них не спасет. Они такие люди. Воды нет, света почти нет, газа тоже... Одна радость у них осталась – страх. Страх заставляет забыть беды. Страх примиряет их с этим акулой, с нашим Председателем. Сейчас они влюблены в тебя, надеясь, что ты откроешь им какие-то особые способы страха... И отдадут тебе своих детей, чтобы ты обучил их страху...
Старик закашлялся. Ветер подхватывал его кашель и швырял, как грецкие орехи, на подсыхающую землю.