Жаркое лето наступило внезапно. Свежий воздух почти не поступал в камеру. Стояла духота. Мы сидели раздетые до пояса. На допросах Матиек перешел к моему посещению гостиницы «Савой». Отрицать было бесполезно. Я объяснил свой визит тем, что хотел воспользоваться оказией и передать письмо родному дяде в Мексике. Тогда вопрос уперся в содержание самого письма. Я говорил, что письмо носило чисто родственный характер, но в душе опасался, не передала ли жена Ареналя это письмо в лапы МГБ. После одного-двух допросов я убедился, что письма в деле нет.

К концу лета Матиек оставил расспросы по первому обвинению в шпионаже и перешел к следующей статье — 58–10, инкриминирующую антисоветскую агитацию.

— Высказывал ты мнение, что половину Польши и всю Прибалтику мы захватили незаконно?

Я начинаю хитрить и отвечаю на вопрос вопросом.

— А как вы сами считаете?

Матиек багровеет, глаза стекленеют, он стучит кулаком по столу, начинает остервенело кричать:

— Сволочь, это я задаю здесь вопросы, а не ты. Я допрашиваю тебя, а не ты меня.

Затем он отходит немного, снова заглядывает в «оперативное дело», спрашивает:

— Высказывался ли ты, что работа нашего вождя, товарища Сталина, «Марксизм и национальный вопрос» лжива и является чепухой?

Это донос. Понимаю, что он исходит от кого-то из институтских, хочу припомнить, кому я говорил нечто подобное. Не могу. А Матиек тщательно записывает свои вопросы в протокол.

— Рассказывал ты явно антисоветский анекдот про еврея, вызванного в ГПУ?

И я опять вопросом на вопрос:

— А какие анекдоты вы считаете советскими и какие антисоветскими?

Я знаю, что все доносы лежат в этой толстой папке. Мне было уже безразлично, чья это «работа». К тому же статья 58-1а в измене перекрывала по тяжести статью 58–10. Но все равно я старался не подписывать протоколы. Каждый вечер, после ужина, открывалась кормушка в двери камеры, и надзиратель шепотом называл начальную букву фамилии: «на Б», чтобы в других камерах не слышали фамилии. Это означало идти на всю ночь в кабинет следователя.

Как-то днем, изнемогая от бессонных ночей, я свалился на койку. Открылась кормушка и надзиратель-коридорный приказал подняться. Я поднялся и снова свалился. Тогда неожиданно в камеру вошли два здоровенных лба-надзирателя, взяли меня с двух сторон под руки и поволокли вниз по лестнице. Я думал, что в карцер, в подвал, а они заперли меня в темный закуток под лестницей на первом этаже. Темно, сесть невозможно. Стены сырые. На цементном полу вода. Я в одной рубашке. Знобит. Начинаю стучать в дверь: «Что вы издеваетесь, сволочи! Фашисты, отоприте дверь!» Никакой реакции. Минут через двадцать надзиратель отпирает дверь: «Прохладился маленько, не будешь спать в неположенное время», — и ведет меня снова на 2-ой этаж, в камеру. Снова провожу ночи в кабинете у майора. Но это уже не следствие и не допросы, а просто отсиживание до рассвета. Иногда он снимает трубку телефона и говорит: «Ну, как там у вас? Да вот сидит здесь у меня один вражина, не хочет признаваться. Ты мне кофейку приготовь к 9 часам». Это он звонил домой. Иногда долетали голоса из других кабинетов. Однажды я услышал: «Ох ты, блядь, английская подстилка, не будешь признаваться?!». И вслед за этим рыдания. В другой раз слышал немецкую речь. Так проходило жаркое лето 1949 года на Малой Лубянке. Только в сентябре Матиек подозвал меня к столу и дал читать «мое дело» — пухлую папку с неподписанными протоколами. Это называлось актом об окончании следствия, подписанием статьи 206 Уголовно-процессуального кодекса. Тогда я не знал юридических законов. О том, что при этом должен присутствовать прокурор, что имею право требовать очные ставки, свидетелей. За полгода на Малой Лубянке, кроме маленького плюгавого Герасимова, обегавшего по ночам следственные кабинеты, я вообще никого не видел.

Да органы и не связывали себя никакими законами. Они были выше всех законов. Вне закона.

В этом жестоком конвейере арестов и дутых дел важно было лишь как можно быстрее разоблачить большее число шпионов и врагов народа, чтобы выслужиться перед начальством, получить повышения, звания и награды.

Все более утверждался я в мысли, что Бейлин их агент. Я стал вспоминать отдельные моменты, коим не предавал ранее никакого значения. Вспомнил о странных телефонных звонках у него дома, на которые он отвечал коротко и невнятно. О встречах на улице с какими-то типами, когда он просил меня подождать его в стороне.

Отказали мне и в очной ставке с Галиной — женой атташе.

Я отказался подписать обвинительное заключение и статью 206 об окончании следствия. Это было мое последнее свидание с майором Матиеком. Больше мне не суждено было его увидеть.

В этот же день меня вывели во дворик, где ожидал воронок. Конвейер Малой Лубянки не допускал задержки, нужны были места для новых жертв. На 6 сидячих мест в воронок запихали 12 зэков. Одни мои попутчики говорили, что везут на пересылку Красная Пресня, другие — что прямо на этап, а в лагерь пришлют приговоры. Через полчаса увидели широкие, автоматические раздвигающиеся ворота и зубчатые стены тюрьмы. Поняли, что это Бутырская. Воронок остановился возле одного из корпусов и провели нас в «вокзал». Эту обитель я помнил с детства, когда на руках у матери ходил на свидание к отцу. Потом сотни раз проходил мимо, когда после Дагестана мы жили временно на Тихвинской, а я был принят в школу на Миусской площади. Сразу направили нас в баню. Каменные скамейки, шайки, горячая вода — чем не Сандуновские или Центральные бани. Вещи все ушли в прожарку и вышли горячими со специфическим запахом. Затем начали разводить по камерам. Я попал в камеру на третьем этаже. С обеих сторон на нарах сидело около 70 зэков. Сразу расспросы: «С Малой или Большой, кто был следователь, давно ли с воли, какая статья?» При тусклой лампочке на потолке лица кажутся восковыми. Здесь все — в ожидании суда или трибунала. Высказывались предположения, что в связи с «холодной войной», вышел закон о превентивных арестах всех неблагонадежных лиц. Другие говорили, что правительству нужна рабочая сила на новых стройках пятилетки. Возможно, правы были и те, и другие, но это не меняло нашего положения. Камеру убирали и выносили парашу строго по графику. На прогулку выводили всей камерой на асфальтированный двор, где ходили вразброд и можно было разговаривать. Вдали виднелась башня в стене. Все называли ее «пугачевкой», якобы, там сиживал в заточении Емельян Пугачев.

Поговаривали, что и все корпуса Бутырок построены буквой «Е» в честь Екатерины II, что где-то здесь работает библиотекарем эсерка Фаня Каплан, помилованная Лениным. Но никто никогда ее не видел. Возможно эти слухи распространялись специально для того, чтобы придать образу вождя больше гуманности.

Контингент камеры беспрерывно менялся: одни уходили «с вещами» и больше не возвращались, поступали новые.

Через месяц вызвали и меня «с вещами». Привели на «вокзал» и заперли в кафельный бокс. Вечером принесли миску каши. Когда шум на «вокзале» утих и часы пробили 10, открыли бокс и провели в комнатку напротив. Там, за столом, стоял полковник МГБ, на столе у него лежали две стопки бумажек. Он вынул одну из одной стопки и торжественно, серьезно, словно зачитывает королевский указ, стал читать:

«Постановление Особого Совещания МГБ СССР № 55 от 24 сентября 1949 года, имярек по ст. 58-1а „за преступную связь с иностранцами“ и по ст. 58–10 часть 1 „за антисоветскую агитацию“ приговаривается к 10 годам ИТЛ».

Просит расписаться, я категорически отказываюсь, заявляя, что требую нормального суда. Полковник говорит: «Это не имеет никакого значения, важен факт, что я вам огласил». — И убирает бланк в другую стопку. Не успел надзиратель вывести меня из этой комнатушки, как туда заволокли следующего из другого бокса. Сразу повели во двор тюрьмы. В темноте увидел церковь посреди двора. Чекисты превратили ее в этапные камеры. Двухэтажные железные нары. Народа — тьма. Тусклые лампочки на потолке. Вдруг с верхней койки на меня кидается детина: «Не узнаешь?» Гляжу на знакомое лицо и не могу вспомнить кто это. Через минуту вспоминаю: Семен Бойченко, чемпион мира по плаванию, кумир Москвы, любитель компаний, весельчак. Получил 10 лет за анекдот.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: