Я помещался на третьем этаже здания, где приблизительно двадцать пациентов различных возрастов плели корзинки и табуретки из пальмовых волокон и клеили коробки из картона и бумаги. Трудотерапия. Мне предложили пройти тест Роршаха. Результаты не удовлетворили членов медицинской комиссии, и меня пригласили в комнату совещаний, снова показали листы с пятнами Роршаха и принялись допытываться: «Не напоминает ли тебе это пятно хобот слона? Почему это пятно не ассоциируется у тебя с формой полового члена?» Я вскипел от негодования.

Поскольку ткацкий станок был свободен, я решил заняться изготовлением шерстяного ковра. Разумеется, он предназначался Яэли. Я тщательно выбрал образец. Посоветовался с руководительницами проекта и остановился на трехцветном (лимонном, фиолетовым и черном) полосатом ковре размером двести сантиметров на восемьдесят. Полосы должны были быть разной ширины.

В психоневрологическом диспансере, этом эпицентре всяческого страдания, отчаяния, окончательного жизненного поражения и душевного распада, в атмосфере бреда, бессвязного бормотания безумцев, отдыхающих после процедур, между приемами лекарств и приступами истерик и рыданий, я создал удивительный художественный шедевр. Шерстяные нити протягивались в ткацком станке, нить за нитью, и каждая обогащала мой мир. В тот месяц я сумел преодолеть тяготы пребывания в лечебнице и враждебность родительского дома с помощью завладевшей мною идеи: закончить ковер и преподнести его Яэли. Я работал каждый день по четыре часа и почти ни с кем не разговаривал. Монотонный труд, с небольшими перерывами. Медицинский персонал и студенты-практиканты останавливались против полотнища и спрашивали: «Чья это работа?» Изделие было прочным, добротным, идеально ровным и одинаково безупречным и с лицевой стороны, и с изнанки.

Моему дорогому доктору я рассказал о Яэли, о себе, о моих припадках, но также и о двух концертах, ставших важными вехами в моей жизни. Мы обсудили природу любви, сущность надежды, смысл и вкус борьбы. Я посвятил его в мои исторические интересы, поэтические предпочтения и поделился своей заветной мечтой: прочесть какую-нибудь книгу до конца. Я знал: если мне удастся прочесть хоть одну книгу до конца, я опять буду здоров. Иногда наши беседы прерывались приступами рыданий. Я описывал Яэль, душевную стойкость этой женщины, рассказал о Яире и о его странном, не лишенном доли недоверия, великодушии.

Ковер понемногу рос, произведение было почти готово. Оно наделило меня стойкостью выдерживать тягостные коллективные беседы, проводившиеся в утопающей в сигаретном дыме комнате, в атмосфере вынужденного безделья и человеческой немощи, истерик и общего упадка сил. Было что-то особое в том обязательстве, которое я взял на себя. Упорство в исполнении этой задачи стало залогом моего выздоровления.

В конце марта я снял готовый ковер со станка. Прекрасная шерстяная ткань оттягивала своей тяжестью руку. Когда я чистил ее щеткой, у меня возникло ощущение, что вселенная наполняется кругами трепещущего света. Свернуть такой товар и стянуть веревками была непростая задача, но и с этим я справился. Двумя автобусами доехал до дома Яэли. Она как раз вернулась из парикмахерской, волосы ее были красиво уложены и выглядели так, словно все еще оставались влажными. Я раскинул ковер на полу и всем телом ощутил ее изумление. Это мгновение стоило всех страданий, всех неурядиц, всех домашних обид и притеснений. Яир взглянул на ковер и произнес: «Ты ненормальный!» До тех пор мне не случалось слыхивать этих слов в качестве комплимента. Я и теперь вспоминаю их с любовью и улыбкой.

Даже в период регулярных посещений диспансера я продолжал по временам составлять компанию Яэли и Яиру. Я присоединялся к ним в их поездках в город, когда они отправлялись туда улаживать денежные вопросы. Они умело заправляли своим бизнесом. Яэль заходила в одну из контор по продаже билетов, и я наблюдал спокойную, трезво оценивающую обстановку деловую женщину в больших солнцезащитных очках, соответственно одетую и с подобающей случаю прической. Серьезность и уравновешенность. Я садился на скамью в глубине конторы, и сердце мое истекало любовью к ней.

Это были мартовские и апрельские дни, теплые и прозрачные. Политические усилия обеспечили спокойствие. Тель-Авив был залит чистым солнечным светом, заставлявшим сверкать окна автобусов и витрины больших магазинов на улицах Аленби и Дизенгоф. Публика двигалась по тротуарам, заполняла кафе под открытым небом, потягивала напитки и играла в шахматы. Удивительно невесомые сумерки опускались на большой город. Наши совместные прогулки, как правило, совершались в те часы, когда день и ночь сливаются в дивной, сводящей с ума гармонии цветов и запахов.

По пятницам, когда диспансер был закрыт, я стал посещать университет. Он был почти пуст в этот сезон. В эти белёсые, подернутые легким туманом утра мы оставались вдвоем возле входа в корпус «Шарет». Разговаривали. Иногда я позволял себе дотронуться до ее руки. Обычно я приносил ей букетик красных и белых цветов, она принимала их с тем особым смешком, который прорезал милую морщинку возле ее носа и заставлял щуриться зеленые глаза. Я был счастлив.

С Яиром мы беседовали на политические темы. В те дни он ждал — ждал и пылко, от всей души надеялся, что вот-вот свершится какая-то космическая мистерия, которая принесет избавление всему нашему миру, и «в том числе обитателям корпуса ‘Шарет’». Это его слова. Такие разговоры вызывали у меня чувство жалости к этому молодому мужчине, которого я любил всем сердцем. Я и сегодня люблю его. Наши беседы я так и заканчивал: «Я люблю тебя, Яир». В щелку под входной дверью в их квартиру я подсовывал записки с этими словами, когда не заставал их дома.

Вечером мы вместе ехали домой на автобусе — они до центра города, а я до центральной автобусной станции. Я чувствовал, что хочу увековечить те мгновения, когда автобус въезжает на мост через Яркон и поворачивает к Тель-Авиву. Я знал: недалек тот день, когда все это обратится в легенду, и пытался запечатлеть в своем сознании каждый локон в ее прическе, каждую искру в глазах, точный оттенок ее одежд. Под конец они спохватывались: «Есть ли вообще дома еда?». Я смотрел на них, сидящих в обнимку на соседнем сидении, и впитывал их голоса, особый тон разговора, жесты. Автобус пересекал город с севера на юг.

По средам они устраивали стирку. Я помогал Яэли тащить сумку с бельем в прачечную в студенческом общежитии. Однажды, когда в ожидании окончания работы стиральной машины она читала «Моллого» Сэмюэля Беккета, я заметил, что быстрый отжим может повредить некоторым вещам.

— Ну и что? Я тоже умру, так пускай вещи погибнут прежде меня, — откликнулась она задорно.

Она знала о моем вожделении к ней. То притяжение, утонченное и властное, которое я испытывал к ней, витало в воздухе, которым мы оба дышали. Она не видела в этом ничего противоестественного, и деликатно, с чуткостью и интеллигентностью, которые свойственны лишь немногим женщинам, умела обратить его в нечто иное, цельное и чистое. Когда мы говорили на эту тему, она едва ощутимо прикасалась кончиками пальцев к моей руке и улыбалась.

Яэль любила балет и даже приобрела несколько книг, посвященных этому искусству. Она записалась в балетный кружок — не для того чтобы выступать на сцене, а чтобы «пропитаться атмосферой». В один из мартовских дней 1978 года появилось сообщение о предстоящих гастролях балетной труппы из Штутгарта. Она словно помешалась. Ей посчастливилось достать несколько пригласительных билетов на два выступления, и она решила взять с собой Яира, Тирцу и меня. Показать нам, что такое настоящий балет. «Это самая замечательная труппа в мире», — не уставала она повторять. Каждый билет, по понятиям тех дней, стоил немалых денег. Мы договорились, что я приду к ней домой. Было тринадцатое марта 1978 года.

Пришло время рассказать о тех событиях, воспоминание о которых и теперь наполняет меня стыдом. Но я делаю эти записи в первую очередь для самого себя и ради успокоения своей души. Не стоит бояться прикосновения к самым неловким моментам собственной жизни — пусть даже они заслуживают порицания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: