Лишь под конец рыбалки заметил Вовка все же одного взрослого. Взрослый этот был, однако, из городских, потому как сидел с безнадежной удочкой. Неожиданно для самого себя Вовка отвернул вдруг в сторонку, издали еще этого удочника углядев, и, потея от волненья-испуга, во всю мочь заплескал веселком, удаляясь прочь по укромной протоке. «Эх, мало ли чего! — подумал он, прислушиваясь к гулкому в груди стуку и оправдывая в душе свое малодушие. — Как еще начнет прицепливаться, что все, мол, местные не рыбачиют, а хищничают, не на удочки раз ловют».

И только примкнув лодку к вбитому в землю рельсу и принявшись перекладывать карасей в бидон, Вовка опять храбро засожалел, что никто из взрослых его не видел нынче.

Карасиков в бидоне вышло четверти на три посудины. Присев на взмокший от вечерней росы травянистый бережок, Вовка запустил в бидон руку, перебирая скользкие рыбьи тельца. Солнце село и светило уже откуда-то из-за края земли высоко вверх. Но было еще достаточно светло. От поселка неразборчиво доносились голоса. На усадьбе, на которой к зиме спешили достроиться, топор тукал: сруб подгоняли там, должно быть. А в окраинной улице кто-то гонял взад-вперед на мотоцикле.

К ночи от воды уж тянул потихоньку парок и воздух набухал сыростью. Вовка потуже завернулся в ватник: и верно, что «болоты не печка», как папка-то сказал. Вовка решил было еще посидеть так немного, наслаждаясь и нынешней своей рыбацкой самостоятельностью, и храбростью своей пред вечерним одиночеством, как за ближайшим кустом мужики заговорили:

— Эт кто там подъехал-то?

— А Орловых вроде младший. Вовка…

Вовка затаился, дыхание даже задержав, так как по голосам узнал Воропаева и Кудри, тоже постоянных рыбаков. Укромно они хоронились невдалеке, за кустиками возле причалов, и «пировали», как сообразил Вовка, услыхав следом, что там стекло звенькнуло и потом пробулькало — из бутылки разлили. «Ну, цепляться счас начнут!» — решил он, настраиваясь поскорее отсюда смываться и еще раз перепроверяя, не забыл ли чего, обшаривая лодку. Конечно, чего еще доброго от Кудри с Воропаевым дождешься! Воропаев, это ясно, вообще «болотный» законник: говорят, сам малька карасевого сюда запустил, а сейчас переживает, что его все налавливают! А для чего другого еще карась, как не для того, чтоб все его ловили? Про Кудри же тоже чего говорить хорошего… он, как папка-то говорил, давно, сразу после войны где-то, что ли, одного детдомовского чуть не расстрелял, когда в милиции служил, а детдомовский в киоску у завода ночью забрался. И вообще, свирепей, чем Кудри, не вообразишь человека! Кудрявый, рыжий, морда кирпича просит, и росту вроде бы точно два метра. Даже ничего говорить тебе не будет, просто глядишь на него — и уже страшно…

— Ну, и как там у тебя уловишко нынешний, Вовка? — не спросил, а прямо-таки пророкотал из-за кустов Кудри.

— Да худо почему-то сёдни, — вздрогнул Вовка от испуга, хотя и обычный оказался улов — нормальный, средний.

— А как не худо будет? — нехорошо хмыкнул Воропаев. — И малька гребут! Ячейки-то какие плетем на морды? Вообразить и то неудобно самому же! Сантиметр на сантиметр! Разве что одну икру еще оставляем, да и то оттого, поди, что вылавливать ее не научились пока. Но, по всему судя, когда-нибудь и к этому приловчимся, найдутся умельцы… Однако я тебе вот еще что скажу, что даже не с этой стороны надо бы ждать беду-то, а вот если базу построят, как грозятся… тогда всему гибель живому…

— Живому… — хохотнул Кудри. — Ну, рыбе, ну, птице…

— Да и всему! — заспорил Воропаев. — Такой от самолетов гул разведется, что люди из поселка побегут!

«Вот здорово!» — услыхав про базу, Вовка затаился, чтоб получше все расслушать. Папка тоже говорил, что вроде начнут строить у них рядышком такую самолетную базу.

— Побегут, как же! — громоподобно, будто леший, на все болото, опять хохотнул Кудри. — Я сам, да и многие, как мне известно, ждут базы не дождутся! Пойдет строительство, работенка там повыгоднее, глядишь, отыщется. Я вот, например, на сверхсрочную еще там, может, словчусь устроиться. По хозяйству чего-нибудь там, а? По хозяйству ведь не образование требуется, а опыт. Его же у меня не отымешь…

— Эт где ж ты его, такой опыт, как ты говоришь, скопил? В милиции, что ль? Да ведь тебя ж из нее выгнали, если вещи своими именами называть, конечно. Опыт… Это из нагана-то по пьянке в белый свет пулять?

— Дело прошлое! С кем не бывало чудачеств? Однако ведь хотишь не хотишь, а и награды фронтовые имею, «За отвагу».

— Ну, на это нынче уже и не глядят… — Опять за кустиками забулькало. А чуть погодя Воропаев начал «учить»: — Человеку не опыт требуется, а талант! Опыт же… да и пока его приобретешь, причем неведомо какой, скорее — так отрицательный, лучшие годы уйдут! Человеку прежде всего нужен талант, даже пускай для начала какой-нибудь талантишко хотя бы… — И пошло-поехало, зарассуждал о каких-то там «талантах» неведомых Воропаев! Папка его, Воропаева-то, нет-нет да «артистом» и назовет, потому как, говорят, сразу-то после раненья, когда Воропаев вернулся без ноги, его директором клуба назначили…

Вовка без сожаления перестал мужиков слушать и размечтался насчет базы: аэродром построят, самолеты прилетят, а он вдруг словчится убежать из дому и пристроиться к летчикам навроде «сына полка», а? В кожанке, в хромовых сапогах станет в клуб приходить на взрослые, вечерние кино! Пацаны-однокашники просить станут: «Вовка, проведи! С тобой пустят, ты вон — военный!» — «А чего? — замахнулся он столь высоко в своих мечтах и вдруг вспомнил… про Ночку: — Да как же так-то я позабыл про все? Не иначе папка нарочно отослал меня!» — сообразил он и поскорее теперь покинул причалы, «пирующих» Воропаева одноногого и Кудри, свои «летчицкие», пустые и праздные мечты…

Все так же тихо, однако, было в стайке.

Даже еще потише, чем давеча, перед рыбалкою: умаялись, изворчались за день навозные черные мухи, а вот слепней опять не оказалось. Точно бы поняли они, слепни-то, что делать им здесь больше нечего. Правда, занадрывались тонко ожившие к ночи комары, но они не столько звук усилили, сколько даже прибавили тишины.

Через окошко в огороды, куда назем выкидывали, светила теперь красная полоска закатного неба. И было в кормушке пусто, как никогда еще не бывало. Лишь одиноко все так же лежала репка, чуть уже, правда, поклеванная курами. Сами же куры мохнато ерошились на насесте — спали уже теперь. А на стене висели на гвоздике ненужные больше Ночкины веревка, за которую ее водили в стадо, и ботало. И вилы и лопата деревянная, которыми стайку чистили, не стояли более в уголке. Папка, должно, уже забросил их на полок, как вещи лишние. Там было и так набросано много всякого-разного, случайного барахла.

«Все! — понял Вовка, приседая на чурбачишко, на котором папка обычно дрова колол и который обычно в стайку не втаскивал. — Эх, продали Ночку! Меня, значит, на болоты, а ее…»

И стало Вовке столь тоскливо, как может становиться только ребенку, когда он с честностью и добросовестностью пробует постигнуть тот смысл, какой его детскому пониманию еще недоступен совершенно.

А в стайке еще все дышало Ночкою. Теплым ее скотским духом. И до-олго еще этак-то будет. Пока не подсохнет здесь… Вовка всегда всерьез принимал Ночку, огромную ее черную допотопность с выпученными грустными глазами: ему всегда казалось, что думает она и чувствует ровно человек. И тогда представил он вдруг Ночку в подсобовском коровнике, в казенном и на скорую руку разгороженном под стойла. Как стоит она перед кормушкою, куда навалено истасканного, изломанного — да ведь как и все оно и всегда-то, если казенное, — сенца. Как плачет, поди, выпученными своими карими глазищами и есть от горя ничего не может, не понимая никак, отчего это этак обошлись с нею: выхаживали, выкармливали, вылечивали и вдруг взяли да и чужим вовсе отдали, будто раба какого, будто она вещь какая, которая ничего не чувствует. Ну, ясно! Дядя Иван рядышком с ею стоит, ощупывает и со всех сторон оглядывает. А вот и именно, будто эту самую вещь нечувственную. Ровно шифоньер какой приобрел, а не животное живое. Вспотевший, довольный, конечно, дядя-то Иван Трофимов…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: