В одну из ночей Гранат встретился с черной низкорослой сукой с быстрыми и дикими глазами… А были то всё долгие, пустынные, прекрасные зимние ночи! С матово тронутыми морозом штакетниками, с отсверкивающими в темноте стеклами окон, с хрустом к утру леденеющих изнутри деревьев. Долгие зимние ночи, за которые успеешь обежать все дворы в округе возле двухэтажных коммунальных домов. Нет, действительно были это всё прекрасные ночи, полные множества запахов и звуков, когда люди упрятывались в черные провалы подъездов и за высокие, глухие ворота усадеб с крохотными палисадниками перед избами; ночи, когда остаешься один посреди всей этой стылой огромности поселка — ловкий, сильный, осторожный, мгновенно готовый драться за свое право пробегать по ночной улице, ни перед кем не сворачивая, выпуская на мороз жаркое, властное дыхание…
Уж перед самой весной, когда солнце нагревало днем доски конуры и оголялись от снега скаты крыш, когда от бревен и назема повалил прелый пар, а мягкий, повсюду проникающий ветер не переставая стал доносить отовсюду запахи талого снега даже хрусткими, звонкими ночами, что, вымораживая лужи, сменяли теперь дни, к Витькиным родителям стала наведываться та самая девушка, с которою в последний вечер перед уездом на службу Витька хоронился за зародом. Гранат узнавал ее по ласковым запахам, сохраненным памятью, но подошел к ней не сразу, а когда наконец решился на это, то девушка нисколько его не испугалась и не отогнала от себя, как тогда, по дороге на станцию, а погладила, почти как Витька прежде.
В дом, однако, старуха девушку не впускала, а всегда сама выносила на улицу какие-то листки. Притулясь к завалинке и подставляя листки эти под свет, падавший из окна, — а приходила она всегда почему-то в сумерках, когда мало встречаешь на улицах людей, — девушка подолгу их разглядывала, эти листки, вытирая глаза скомканным платочком. В такие-то ее приходы старуха принималась вдруг громыхать по двору ведрами или шебаршить метлой, делая вид, будто занята сильно, но в действительности — так краешком глаза зорко послеживая, как листает девушка поданные бумажки да как лицо промокает платочком.
С каждым своим приходом девушка становилась толще, как бы пухла, а старуха при ее появлениях все больше чернела лицом, все громче позвякивала ведрами и поругивалась на него, на Граната, то и дело угоняя его на место, будто он так уж особенно ей мешал… он, всегда из предусмотрительности старухи сторожившийся.
Но вот за стайкою, раскидав назем, вспахали огороды, и первою зеленью опушило долгие, глянцево заблестевшие прутья малин. И тогда девушка пришла вдруг еще засветло, с вздувшимся к грудям животом, с переставленными на плаще пуговками, совсем на лицо подурневшая. Вот уж на этот раз старуха неожиданно провела ее в избу, и Гранат через полуотворенную в сенки дверь видел, как Витькина мать усадила девушку на табурет посреди кухни.
— Это чо, ветерком-от тебе надуло? — сказала старуха первая, кивнув на огромный девушкин живот.
— Почему вы так грубы со мной? — взмолилась девушка, закрыв лицо руками.
— Дак уж как умею, так и разговариваю! — ответствовала на это старуха с усмешкою.
— Прошу вас, хоть теперь дайте мне Витин адрес, — снова взмолилась девушка. — Ни разу я у вас его не просила, а нынче не могу никак… прошу вас.
— Да на чо он тебе! — прищурилась старуха. — Адресок-от на что?
— Теперь я просто обязана написать Виктору. Он поймет…
— Ишь чего-о! — вскрикнула старуха. — Да не шибко ли многого хотишь! Он служит, и спокой его надо всем берегчи! Он там со всяким орудием, может быть, дело имет, так кто знает, чего с им станет, когда он письмецо-от твое получит, — и она снова уставилась на девушкин живот, — с таким-от известьицем…
Девушка со стонами расплакалась после этих слов старухи, и выставившийся из-под расстегнутого плаща ее огромный живот заколыхался.
— Ты все письма читала, — заявила тогда старуха. — Разве о тебе он поминает? Может, еще и при твоем-от пузе ни при чем, а?
Вот уж после этих слов поднялась девушка тихо и, придерживаясь за стену, из избы вышла.
— Стер-рва! — из горницы заорал вдруг старик. — Стерва! — И выскочил на кухню в исподнем. — Сама баба, а жалости к другим в тебе никакой нету!
— Жа-алости, да? А ты сообрази лучше, что от каторжников каторжное семя только и пойдет!
— А заткнись, дура! Такими, как Иван, каторжниками-то любой стать могет! От тюрьмы да сумы, известно, не зарекайся! Ведь разобрались и выпустили… Ка-аторжник! Тьфу… А девка чем виноватая! Сама смекни лучше: вдруг как и верно, если от Вити нашего ждет дитя? Да от всех твоих таких-то криков на мать еще и уродом каким сделается, а?
— Жа-алостливый какой! — нисколько старика своего не страшась, сощурилась старуха. — Ишь, жалостливый какой сыскался! Когда сам не могешь, тогда жалешь? А мог, так девка не девка — на всяку без разбору ки́дался! Эх, сколь слез я через тебя, варнака, сглотала…
— Конверт давай! — загромыхал старик, затрясся и стал весь красным, даже под белою щетиною на щеках.
— Не дам! — И старуху затрясло тоже.
Но уж тут старик сам вырвал из рук у нее конверт, выбежал, как и был, в исподнем, на двор, а Витькина мать, вскинув руки, повалилась на лавку и завыла.
Девушка все еще сидела на завалинке, не в силах домой двинуться и закрывая лицо ладошками. Старик подошел к ней, тронул ее за плечико, протянул конверт. Мокрыми глазами взглянула на него девушка, головой покачала и, оправив на коленках платьишко, трудно поднялась, в завалинку упершись руками, а затем, не став и глядеть конверт, прошла со двора прочь.
Гранат выбежал за девушкой следом и сопроводил до самого ее дома, ласкаясь в пути, общительно виляя хвостом и поскуливая, утешая точно бы. На скамеечке возле своего палисадника девушка посидела немного, поласкала его, Граната-то, а как в дом к себе уходить, махнула рукой, чтоб и он убегал прочь.
С того дня стал он часто прибегать к ее дому, такому же, что и все дома в этих окраинных улочках, — с высокими, глухими воротами, со скамеечками перед воротами подле штакетника палисадников, с малинниками и огородами, выходящими к полям и болотам. Чаще всего в малиннике и заставал он ее на аккуратной лавочке перед самодельным же, в землю вкопанным столиком. И всякий раз каким-нибудь, да занята она была делом. Читала книжки либо вязала, и тогда ворошился у нее на коленках яркий клубок толстых ниток. Но чаще всего девушка стрекотала на швейной машинке, устроенной на столике, разрезая и вымеривая при этом белую и сухую материю. И всегда припасала она для него какие-нибудь лакомства, а уж кости, так непременно. Это все так было похоже на прежнюю жизнь с Витькой — обилием ласки и спокойствия. На прежнюю жизнь, когда рядом всегда оказывался человек, которого не следовало остерегаться…
Иногда заходил к девушке в малинник ее отец, неизменно в черной фуражке, в брезентовом, как правило, дождевике. Говорили они друг с другом обычно тихо и добро. Девушка, правда, иногда начинала от этих разговоров поплакивать, и в такие моменты отец, утешая, гладил ее и говорил обязательно, как бы обнадеживая на будущее:
— Я, ты знаешь, Лика, что исключительно реализьм вещей исповедываю и тебе того же советую. Так что… вот так!
Однажды, много дней загуляв кряду, Гранат долго не прибегал к ней, а как примчал, то никого отчего-то не застал в малиннике. Он подал голос, зовя, но девушка ниоткуда не откликнулась, как Гранат ни прислушивался. Сев и от волнения запереступав лапами, Гранат тихо провыл, перемежая вой с тонким коротким взлаем.
На крылечко вышел отец девушки в черной своей всегдашней фуражке с ремешком, выпущенным под подбородок, в неизменном дождевике. Закурил. Вздохнул чему-то, горько на него, на Граната-то, глядя, и сказал:
— Иди-беги, пес… своей дорогой. И тебе, впрочем, не мешает постигнуть всеобщий реализьм вещей.
Затем, сошедши с крылечка, сел он на мотоцикл, газанул резким сизым дымом и укатил в улицу.
К ночи Гранат снова явился на усадьбу. Обежал весь дом, позаглядывал в окошки, вспрыгивая на завалинку. След девушки обрывался на улице, у колеи дороги, которая хранила лишь запахи стада да автомашин с мотоциклами.