— Так это вам мы обязаны выходом в свет «Гёца»? — спросил Лессинг, пряча улыбку.
— Хе-хе, так оно и есть. Не стану врать.
Его светлость курфюрст, так заявил министр барон фон Хомпеш, желал бы привязать Лессинга к пфальцскому двору. Но об Академии уже речи не было, говорили исключительно о любимой игрушке этих господ — новом Национальном театре. Руководство им было бы желательно возложить на какого-нибудь выдающегося мужа с богатым опытом, заметил министр. Короче говоря, курфюрст полагает, что надворный советник Лессинг благожелательно и с благодарностью отнесся бы к своему назначению на эту должность.
Лессинг отказался. Он отверг это предложение со всей решительностью. Он пояснил, что его опыт охватывает и негативные стороны дела, имея в виду свои воспоминания об актерских склоках, о тщеславии и о слабых пьесах; ведь только Шекспиром, Клингером или Лессингом нельзя заполнить весь репертуар.
В итоге Лессинг получил один день на размышление; однако когда он вновь явился к министру, там обсуждался уже совершенно новый вариант.
Теперь речь шла о том, что его светлость курфюрст всемилостивейше предлагает надворному советнику Лессингу, «как ученому первой величины», возглавить руководство Гейдельбергским университетом и осуществлять надзор за всеми тамошними занятиями.
Лессинг ответил, что подобное предложение — большая честь для него. Он дал свое согласие немедленно, без колебаний и предварительных условий, ибо, радея всю жизнь об образовании и просвещении, вдруг увидел перед собой новое широкое поле деятельности. В сопровождении секретаря кабинета фон Штенгеля и Мюллера-живописца Лессинг в дворцовой карете отправился в Гейдельберг осматривать свои будущие владения. Об этом стало известно — сперва среди широкой публики, сочувственно следившей за всеми шагами Лессинга, а затем и при дворе.
Однако верховная опека над университетом находилась в ведении министра Оберндорфа, и тот учинил скандал из-за того, что фон Хомпеш его обошел. Чтобы решительно пресечь эти посягательства, Оберндорф прибегнул к услугам весьма ретивого патера Франка. Сей острый на язык муж, которого все побаивались, поднял истошный крик, обвиняя министра фон Хомпеша в том, что он вознамерился поручить воспитание католической молодежи страны протестанту Лессингу.
Теперь при дворе взглянули на это дело другими глазами, и сама мысль о каком бы то ни было использовании Лессинга показалась вдруг весьма сомнительной. Хомпеш был вынужден признать свое поражение, а секретарь кабинета фон Штенгель получил указание без долгих церемоний спровадить Лессинга восвояси.
Секретарь кабинета оказался из тех болтливых дипломатов, которые подробно описывают свою служебную деятельность. «Мне было поручено, — значится в его мемуарах, — передать Лессингу от имени курфюрста массу любезных слов, вручить ему шкатулку, полную дукатов, а в придачу — коллекцию золотых медалей с выбитыми на них портретами курфюрстов Пфальцских, начиная с Оттона Светлейшего и кончая Карлом Теодором; кроме того, ему особо возместили дорожные расходы и оплатили проживание, и Лессинг исчез, как и появился». Остается лишь добавить, что «золотые» медали, начиная с Оттона и кончая Карлом Теодором, при ближайшем рассмотрении оказались из простой меди, покрытой тончайшим слоем позолоты.
Но едва Лессинг вернулся в Вольфенбюттель, как вдогонку ему посыпались письма с оправданиями: дружеские — от Швана и Мюллера-живописца, деловые — от министра, который хотел предотвратить какие-либо претензии со стороны Лессинга, ибо, что и говорить, несколько жалких дукатов вместе с «Оттоном Светлейшим», никак не складывались в обещанные сто луидоров. Вину министр норовил переложить на самого обманутого: «…но поскольку Вы отказались от постоянной пенсии, связанной с необходимостью ежегодно приезжать сюда, и дали понять, что не желаете ограничивать Вашу свободу…» Ну да ладно, так уж и быть, Лессингу и в дальнейшем, во время его будущих приездов в Мангейм, готовы «возмещать все убытки».
Лессинг гордо ответил: «Пусть только кто-нибудь посмеет напечатать или произнести хоть единое слово лжи о моем участии в Мангеймском театре, изобразить его не так, как это было на самом деле, — и я тотчас выложу широкой публике все начистоту. Ваше Превосходительство изволят, видимо, шутить со мной — полагая, будто я, после всего, что произошло, не брошу Мангеймский театр на произвол судьбы и буду время от времени наезжать туда. Я ничего не добиваюсь; но свалиться на голову людям, кои, хотя и сами же меня поначалу приглашали, но тем не менее не захотели или не смогли достойно принять, представляется мне совершенно невозможным».
А радушному Мюллеру-живописцу он дал настоятельный совет: «Прощайте же; и поскорее научитесь относиться к обещаниям сильных мира сего так, как они того заслуживают».
Вскоре после того, как Лессинг возвратился, скоропостижно скончался его старинный друг Фридрих Вильгельм Цахариэ, не раз выказывавший достоинство и гражданское мужество.
— Неужели это и есть начало той пустоты, что приходит с годами? — задумчиво сказал Лессинг Еве.
Еще не оправившись от этого удара, он получил известие о смерти матери. Оно заставило его погрузиться в воспоминания о далеком прошлом. Обстоятельства опять не позволили ему лично поехать в Каменц, ибо последние пфальцские дукаты он был вынужден срочно отослать сестре.
В тот день ранней весной 1777 года в доме Лессингов уже с самого утра шли какие-то тайные приготовления. Когда Ева открыла дверь спальни, ее встретил веселым смехом выстроенный полукругом хор, составленный из Готхольда и детей. Лессинг сделал едва приметный знак рукой, и дети стройно произнесли:
— Мы поздравляем любимую маму с днем рождения! Тысячу раз и от всего сердца!
Затем отец снова подал знак, и чистые голоса запели старинную студенческую песню «Gaudeamus igitur» в быстром, живом ритме.
— О, латынь! — воскликнула Ева, когда хор умолк.
— «Gaudeamus igitur» по-немецки означает «Итак, будем веселиться!» — с готовностью пояснил Лессинг.
— Ну вот и первые плоды твоих уроков латыни, — признательно сказала Лессингу Ева.
— Просто стихи запоминаются легче всего, — возразил он.
— Однако, — Ева улыбнулась и обвела взглядом детей, — пение — само по себе искусство!
— Об этом мы вовсе и не помышляем, — возразил Лессинг, как обычно, шутливо. — Люди говорят: где начинается искусство, забава кончается. Но мы-то поем не ради искусства, а ради забавы или, лучше сказать, ради веселья и удовольствия нашей дорогой мамы. А об искусстве, настоящем нелегком искусстве, мы здесь сегодня уж точно не помышляем.
— Я пел так громко, чтобы тебе было меня лучше слышно, — воскликнул усердный Фрицхен.
— И тебе это удалось. Мне всех вас было слышно прекрасно.
После этого дети принесли свои подарки. Мальхен спекла большой сладкий пирог, Энгельберт купил у разносчика булавки и цветные ленты. А Фриц непременно хотел подарить маме свою деревянную лошадку, на палочке, которую отец принес ему с одной из распродаж.
Ева обняла и расцеловала всех троих. А потом сказала Готхольду, что она так благодарна, — нет, она теперь просто счастлива!
После завтрака пришел Эшенбург со своей молодой женой. Эшенбург давно, уже не один год, слыл зятем профессора Шмида, но лишь недавно, после того, как получил место, смог жениться.
Эшенбург, которого Лессинг видел чаще всех остальных брауншвейгских друзей, был заядлым спорщиком. Молодой профессор уже пользовался известностью как переводчик Шекспира, а посему мудрость шекспировского шута обсуждалась за чайным столом до тех пор, пока большой сладкий пирог не был доеден до конца.
— А теперь давайте покатаемся верхом! — предложил Лессинг. — Можно мне оседлать твою лошадь?
И, не дожидаясь ответа, схватил деревянную лошадку и устремился с нею за дверь. Оба мальчика ринулись следом. Вокруг дома началась бешеная погоня. Отец скакал на деревянной лошадке, а Фриц и Энгельберт пытались его поймать. Это была одна из их любимых игр.