Между тем Лессинг уже расставил шахматные фигуры. Друзья уселись за доску и скоро так погрузились в эту благородную игру, что Еве, несмотря на ее округлившийся живот, пришлось ходить чуть ли не на цыпочках, а Теодор примостился верхом на стуле, чтобы, затаив дыхание, следить за развитием партии.
— Чудесно, чудесно! Сколько нечаянных радостей еще готовит нам жизнь, — неожиданно произнес Лессинг.
Однако тут господин Мозес объявил шах. Вот наказание, подстерегающее опрометчивых игроков.
— Ну-ну, все не так уж страшно! — воскликнул со смехом Лессинг, когда в комнату, словно черт из табакерки, ворвался Фрицхен, всхлипывая и по-детски бранясь. Захлебываясь, он сообщил, что у него стащили новую красную курточку.
— Сорвали с тела или как? — недоверчиво спросил Лессинг.
— Сорвали с забора, упрятали поглубже и — давай бог ноги!
Выяснилось, что какой-то мужчина в шляпе и с котомкой будто бы снял куртку с забора. За игрой это и не сразу заметили; потом с криками пустились в погоню, но в переулке, свернув за угол, мужчина вдруг как сквозь землю провалился.
Так, запинаясь, изложил эту историю мальчуган.
Лессинг знал эти дома с двумя входами — парадным и черным — и был уверен, что запоздалые поиски ни к чему не приведут.
— Как же красная курточка оказалась на заборе? — спросил он.
— А если жарко! — ответил Фриц.
— А если жарко, зачем вообще надевать курточку?
— Чтобы покрасоваться. Она же новая!
— Была новая, Фриц, увы, была! — сказал Лессинг.
— Я не люблю, когда надо мной смеются, — заявил Фриц и начал пятиться к двери.
Но тут вошел кантор Штегман и начал ругать себя за то, что не проводил детей до дому.
Лессинг с улыбкой возразил, что это не входит в его обязанности.
— Мой собственный сын тоже там был, — добавил кантор и снова принялся себя упрекать. Он заявил, что куртку стащил какой-то жид. Дети будто бы это видели.
— Христианин! — сказал Лессинг и испуганно покосился на господина Мозеса.
— Это был уличный торговец, старьевщик. Мы называем таких людей коротко и ясно: жиды.
— Это слишком коротко и слишком ясно. Вы ведь знаете, сколь жестоки у нас законы против иудеев, сколь строги, сколь непреложны. За эту кражу вора, если бы он оказался иудеем, полагалось бы повесить. А отсюда следует — то был христианин.
— Так нельзя рассуждать, — раздраженно возразил кантор. — Согласно принятой манере выражаться, старьевщика всегда называют жидом.
— То, что для вас — манера выражаться, для других, похоже, — манера мыслить; так вот, запомните, — это был христианин! И заодно я вас настоятельно прошу: давайте оставим это высокомерное отношение к людям, будь то иудей или христианин, и признаемся, что нам едва ли точно известно, как он выглядел, а уж о том, какую религию он в действительности исповедовал, мы и вовсе понятия не имеем. Да и чем это поможет? Куртку уже не вернешь.
— Согласен! — сказал кантор и вызвался возместить половину ущерба, ибо это он недоглядел за доверенными ему детьми…
Лессинг отказался. Пусть-ка Фриц наденет опять свою старую курточку и впредь поостережется, играя, швырять куда попало свои вещи.
Когда кантор ушел, Мозес Мендельсон, покачивая головой, сказал Лессингу:
— Какой же вы все-таки, я вижу, исключительно упорный человек! Да, Лессинг, вы совершенно неисправимы!
Он был тронут, и об этом говорили его глаза.
— Нетерпимость этих людей есть некий род глупости, — ответил Лессинг. — Даже если они и умеют читать, считать, писать, им все равно недостает самого важного образования: образования души, человеколюбия. Я знаю, просвещение находится лишь в начале своего пути, и если мы опустим руки, все опять погрузится в средневековый мрак.
— Но почему всегда «или-или», дорогой друг?
— Потому что во все времена ничто не свершалось само собой.
Затем оба вернулись к прерванной игре, и Лессинг добился-таки победы в этой партии, хотя позиция его еще недавно казалась безнадежной.
Вечером вся многочисленная семья вместе с детьми и дорогим гостем собралась за ужином. Случившееся было уже забыто, и за столом царило веселое оживление. Мама отменила запрет на разговоры за едой и, как ни странно, больше всех разошлась Мальхен. Малышка не только помогала матери, но и болтала, задавала вопросы и не давала никому покоя, пока не узнала, что молодая жена дяди Карла в Берлине тоже ждет ребенка.
— Так я и думала! Иначе ведь они оба обязательно приехали бы к нам в гости вместе с вами, господин Мозес. — Она испуганно прикрыла ладошкой рот: — Прошу прощения! Я хотела сказать господин Мендельсон!
— Считай, что тебя простили, — ласково ответил гость, — здесь ведь все называют господина Мозеса «господином Мозесом»!
После того, как дети отправились спать, разговор еще долго продолжался при свечах, и Лессинг признался, что пока никак не может отважиться на большую работу, но все же собирается писать исследование по истории эзоповых басен.
— Друг мой, вы размениваетесь на мелочи! — возразил господин Мозес и осторожно повел над столом обеими руками, словно стремился этим движением точнее передать свои чувства.
Но Лессинг только пожал плечами:
— Ни вы, ни я не в состоянии определить квадратуру круга.
На следующий день, когда господин Мозес и пасынок Лессинга Теодор уже сидели в почтовой карете, а ямщик, взобравшись на козлы, крепче ухватился за вожжи, когда, наконец, раздался звук рожка, призывавший поторапливаться и трогаться в путь, старый друг еще раз опустил окно кареты и сказал Лессингу, что теперь, когда он уезжает, у него гораздо спокойнее на душе, чем было по приезде. Чтобы пояснить свою мысль, он добавил:
— У меня сложилось впечатление, будто вы, несмотря ни на что, пребываете сейчас в довольстве и умиротворенности, и это состояние бесконечно ближе моему складу ума, чем то оживленное, но и несколько язвительное настроение, которое, как мне показалось, владело вами несколько лет назад.
— Да, я спокоен, я счастлив в своих четырех стенах, — прокричал Лессинг вслед удаляющейся карете, — но и бездеятелен, бездеятелен…
Рождественским вечером Лессингу пришлось послать за повивальной бабкой. Это оказалась высокая женщина внушительной комплекции в дорогом, расшитом золотом и серебром ярком одеянии: длинное, до пят, платье, а поверх него, почти как второе платье, столь же длинный белый передник. Даже украшенный лентами и кружевами чепец был из блестящей золотой парчи, и при виде акушерки Лессинг подумал, что никакая другая принадлежащая к бюргерскому сословию дама не отважилась бы на подобную роскошь в одежде. Такой наряд говорил о том, что в своем деле она добилась немалого признания.
Повивальная бабка держала под мышкой сиреневый узелок, в котором позже, когда его развязали, оказался нехитрый инструментарий акушерки: таз, льняная простыня и принадлежности для крещения.
Жена кантора и Мальхен были готовы, если понадобится, помочь повивальной бабке. Пощупав Еве пульс, представительная дама распорядилась приготовить как можно больше горячей воды и заодно поинтересовалась возрастом роженицы.
— Сорок один год, — сказал Лессинг.
— В таком случае необходимо пригласить еще и врача! — заявила акушерка столь решительным тоном, что Лессинг тут же собрался в дорогу. Он не хотел ничем пренебречь, ничего упустить.
Эта предусмотрительность оказалась весьма кстати, ибо роды протекали неожиданно тяжело. Пришлось даже применить ужасные железные щипцы.
На свет появился светловолосый мальчик и огласил комнату первыми криками. Добро пожаловать, дорогой сын! — подумал Лессинг. Акушерка завернула младенца в теплые пеленки и положила его в широкую постель Лессинга. Тот встал рядом, отказываясь уйти, и долго всматривался в лицо сына. Оно казалось ему таким родным!
Врач откланялся, пообещав заглянуть позднее, Ева спала, а повивальная бабка отвела Лессинга в сторону и предупредила, что ему потребуется немало выдержки. Но он лишь возразил: