— Знаете ли вы, дорогой мой Эшенбург, почему я с некоторых пор так зол на нашего герцога? Он, говорит он, к своим подданным, говорит он, столь отзывчив, говорит он, и столь благороден, говорит он. — Приходя к Эшенбургу, Лессинг всегда охотно шутил.
Но на сей раз друг возразил:
— Он ведь и мой герцог тоже. Надеюсь, это избавляет меня от ответа? В норд-норд-вест молчание — золото.
— Говорил Шекспир? Или это говорит пророк его Эшенбург?
— Ах, давайте лучше отправимся к Рёнкендорфу! Это нас отвлечет.
На улицах уже сгустились сумерки. Мимо, словно тени, скользили редкие прохожие. Тени в мире теней. А может, это его зрение было виной тому, что люди казались ему силуэтами. Но странное дело: лишь с тех пор, как он стал так плохо видеть, он замечал вещи, на которые раньше не обратил бы внимания. Не гордый человеческий род шествовал свободно и уверенно, а некая разновидность увечных существ — ущербных каждое на свой лад — поспешно ковыляла мимо. Основным цветом, особенно в женской одежде, был черный. Потупя взоры и сгорбившись, плотно прижав руки к телу, они лихорадочно сновали друг мимо друга. Но иногда внезапно — словно в противовес былой спешке — где-то показывалось неподвижное лицо за гардинами да дети пугливо и безмолвно выглядывали там и сям сквозь щели в заборе. Царившие столетиями законы — господские, церковные, семейные — создали этих убогих существ, забитых людишек, которых следовало встряхнуть…
Правда, со временем вера Лессинга в лучшее будущее претерпела не один удар. Но он не хотел расставаться с надеждой. Внезапно он вспомнил о девяносто первом параграфе своего «Воспитания человеческого рода»: «Шагай своей неприметной поступью, вечное провидение! Но не дай мне потерять веру в тебя, обманувшись этой неприметностью! Не дай мне потерять веру в тебя, даже если твои шаги покажутся мне обращенными вспять! Неправда, что кратчайшим путем всегда является прямая линия».
Эшенбург удивленно взглянул на своего друга:
— Что с вами?
— Уже прошло! Все в порядке! — Но вы только прислушайтесь, что за гвалт стоит у Рёнкендорфа!
Осенью К. фон К., легкомысленный камергер фон Кунтч, основал «Большой брауншвейгский клуб», в котором стал председателем и в который вошли все его друзья, а их у него была тьма тьмущая. Обычно все рассаживались за длинным, покрытым белой скатертью столом, и Рёнкендорф в наряде винодела самолично обслуживал своих гостей.
Лишь одно разъединяло членов клуба: сословие, к которому каждый из них принадлежал. А посему дворяне сидели за одним концом стола, а люди бюргерского происхождения — за другим. К. фон К. пытался выступать посредником между двумя группами, но ему так ни разу и не удалось преодолеть это «богоугодное» разделение.
Когда Лессинг переступил порог просторной, обшитой деревянными панелями залы — впрочем, тут имелись и другие помещения, где можно было полистать журналы или покурить, — ему, словно это само собой разумелось, накрыли почетное место за короткой стороной стола. Тут были профессор Шмид и Лейзевиц, а также профессор Эберт, которому новый герцог наконец-то пожаловал титул надворного советника, столь давно им ожидаемый. Однако он, как и раньше, продолжал носить причудливые желтые чулки, а свой большой, всем известный зонт неизменно вешал на спинку стула.
За другим концом стола обосновался господин фон Харденберг, о котором говорили, будто он собирается податься на прусскую государственную службу. Рядом с ним сидел генерал фон Шетц, а когда в залу вошел обер-шталмейстер граф Ботмер, ему радостно замахали руками, приглашая разделить компанию. Собственно говоря, господин фон Харденберг ни в чем Ботмеру не уступал, ибо принадлежал — и никогда не уставал это повторять — не к обнищавшей ветви саксонских баронов Харденбергов, а к той процветающей графской ветви, чьи земли располагались преимущественно в Пруссии.
Приветливо улыбаясь, вошел аббат Иерузалем. Но господин фон Харденберг не поднял руки, чтобы призывно помахать ему. Исполненного благородных помыслов старого альтруиста давно уже причислили при дворе к «людям вроде Лессинга» со всеми вытекающими последствиями. Аббат занял место подле Лессинга, тут ему были рады. Фридрих Хеннеберг, брат того самого носившего траур почтового советника Георга Хеннеберга, о котором рассказывал Глейм, пришел в клуб вместе с гравером монетного двора Круллем, и оба сидели, разумеется, за Лессинговой стороной стола. Последним в залу вошел генерал фон Варнштедт. И его господин фон Харденберг также не удостоил приветственного взмаха рукой. С тех пор, как генерал фон Варнштедт в свите принца Леопольда разъезжал по Италии вместе с библиотекарем Лессингом, он прослыл его другом и был причислен к «перебежчикам».
Как обычно, их было всего трое — этих высокородных господ, удостоившихся чести сидеть за столом по правую руку. Во всяком случае, этого хватало, чтобы составить партию в l’hombre[13]. Стоило одному из этих господ заболеть, как двоим оставшимся приходилось усаживаться за шахматную доску, между тем как бюргерская часть компании К. фон К. без устали шумела, болтала, хохотала и пила старое токайское — кто за свой счет, кто за счет приятеля.
Едва Лессинг в своей излюбленной шутливой, саркастической манере, стал предлагать тестю Эшенбурга, изрядно постаревшему профессору Шмиду, свое гостеприимство, как тотчас вылилось наружу скрытое недоброжелательство благородных господ. Ни к кому не обращаясь, Шмид заявил, что в ближайшее время ему, видимо, понадобится опять приехать в Вольфенбюттель, чтобы поработать в библиотеке.
— И, наверное, захотите остаться в Вольфенбюттеле на ночь? — спросил Лессинг.
— Возможно…
— Тогда я должен открыть вам один секрет: все трактиры в Вольфенбюттеле, за исключением моего — вам ведь знаком дом с четырехскатной крышей, — так вот, я говорю, все трактиры, кроме моего, закрыты из-за чумы.
Шутку восприняли как шутку и встретили громким смехом. Аббат Иерузалем подлил масла в огонь, заявив:
— Все лучшее приходит к нам из Вольфенбюттеля. Вообще-то в наших краях не знают чумы вот уж сколько столетий, но в Вольфенбюттеле… да и как могло быть иначе… в Вольфенбюттеле…
Он вынул носовой платок и утер слезы — столь забавной показалась ему эта мысль.
Господин фон Харденберг раздраженно оторвался от карт, внимательно оглядел Лессинга и его друзей и произнес:
— Как разбушевались эти язычники!
Аббат Иерузалем посмотрел на него с изумлением:
— Язычники?
Господин фон Харденберг понял свою оплошность, привстал и изобразил поклон:
— Разумеется, вы не в счет, ваша честь.
— Но, — возразил развеселившийся аббат, — я-то как раз и «бушевал» больше всех!..
Фридрих II высказал недавно в форме некоего открытого письма, написанного, впрочем, по-французски, свои суждения о немецком языке и литературе. Это сочинение, озаглавленное «De la littérature allemande»[14], аббат положил перед собой на стол и обратился к Лессингу:
— Если вы, уважаемый друг, не собираетесь воспользоваться своим преимущественным правом, то я не отказал бы себе в удовольствии ответить на это письмо. С нашим языком и нашей немецкой литературой король обошелся en canaille[15]. Все удостоилось такой низкой оценки, пусть не язвительной, но сочувственно презрительной, доброжелательно прохладной, — надеюсь, Вы меня понимаете. Я считаю, что это нельзя оставить без ответа.
— Как раз сейчас я совершенно не расположен вступать в полемику, — поспешно произнес Лессинг.
Аббат озабоченно взглянул на него:
— Вы не заболели, уважаемый друг?
Затем он раскрыл сочинение короля и стал переводить наиболее примечательные места, ибо не знал, понимают ли люди вроде Крулля или Хеннеберга по-французски.
Поскольку суждения прусского короля, однако, слишком часто и слишком явно расходились с суждениями присутствующих, то чтение сопровождалось поначалу робким, но постепенно все усиливающимся смехом, приведшим господина фон Харденберга в бешенство.