Лессинг расхохотался.
— Ну-ну, ври да не завирайся! Так торопиться — да не успеть? Мы не под Кунерсдорфом, где решался вопрос жизни и смерти! Я хочу, чтобы завтра утром, едва пробьет семь, вы зашли ко мне. Мы обсудим наши планы на ближайшие дни, нам есть чем заняться.
Тут он заметил, что служитель все еще стоит по стойке «смирно».
— Вольно, можете идти! — проворчал Лессинг, резким движением протянул руку и распрощался.
Покинув библиотеку, он пересек широкую площадь и вступил в замок. На лестницах и в темных коридорах стоял неистребимый затхлый запах. Шестнадцать лет назад герцог со всем своим имуществом перебрался из этого вольфенбюттельского замка в Брауншвейг. С тех пор гигантское здание с едва ли не тремя сотнями комнат пустовало.
Теперь единственным обитателем замка был Готхольд Эфраим Лессинг. Наследный принц распорядился обставить для него старой мебелью две комнаты наверху, под самой крышей. Но он чувствовал себя все еще неуютно. Впрочем, что же тут удивительного?
Первым делом он съел лепешку с копченым салом. Ему было так одиноко. Лишь воробьи чирикали на крышах. Сало он привез с собой еще из Гамбурга.
Им завладела тоска, разум был не в силах справиться с унынием: слишком много дорогих воспоминаний связывало его с Гамбургом. Он подошел к окну и с высокой мансарды окинул взглядом площадь перед замком. Когда-то она явно предназначалась для парадов. Теперь по ней с лаем гонялись одичавшие собаки, грызлись из-за голубиного крыла. «Свора хищников», — подумал он.
Вдруг он вспомнил о древнем манускрипте. В комнате уже стемнело. Он зажег свечу и принялся листать книгу. На одной из страниц он заметил стертое имя. Видимо, стремясь его уничтожить, кто-то соскреб это имя с пергамента острым ножом. Но крупная заглавная буква «С» осталась.
Насколько это важно, он осознал тотчас же, обнаружив и дальше на некоторых страницах древней книги умышленно подчищенные места. Очевидно, кто-то настойчиво соскабливал одно и то же имя, оставляя лишь заглавную букву «С». Однако то тут, то там, несмотря на подчистки, все же угадывались отдельные буквы старой рукописи, и Лессингу постепенно удалось составить имя «Скот».
Апатию как рукой сняло. Коль в споре о таинстве святого причастия упоминалось это имя, значит, речь шла не о пустяках. Ирландец Иоанн Скот в IX столетии попытался соединить догмы христианства с античной философией Платона, мистицизм веры с рассудочностью древнего язычника. Церковь отвергла подобное смешение. Но кто же этот аноним из более позднего, XI века, цитирующий Иоанна Скота?
Чем внимательнее он вчитывался в рукопись, тем яснее осознавал, что за находка попала к нему в руки в первый же день его пребывания в должности вольфенбюттельского библиотекаря. Конечно, именно находка, а не открытие — он ведь ничего специально не искал. Впрочем, ценность сего ин-кварто от этого меньше не стала.
Перед ним лежал полемический трактат, позволяющий заглянуть в те давно прошедшие века, когда шла ожесточенная борьба с физическим и духовным голодом. Борьба средствами теологии и в пределах теологии. Да, эти «Inquis tu» и «Inquio ego» всегда звучали, как крик! Одновременно «Inquis tu» старой рукописи доказывало, что спор длился уже давно, и в тоне слышалось некоторое ожесточение. Создатель книги, по сути дела, утверждал, что хлеб и вино в таинстве причащения — это скорее все же хлеб и вино, нежели тело и кровь Христовы, и признавал тем самым лишь их символическую связь. Это было почти по Лютеру — в XI столетии!
Однако всю смелость сего сочинения мог в полной мере оценить лишь тот, кто был способен мыслить исторически. Лессинг знал, с кем он хотел бы поговорить об этом. В двух часах пути отсюда, в Брауншвейге, в высшей школе — недавно основанном Collegium Carolinum — вместе с Цахариэ и Эбертом преподавал Конрад Арнольд Шмид. Этот профессор теологии и истории недавно опубликовал в журнале славного Николаи найденное в Вольфенбюттеле письмо Адельмана к Беренгарию, которого до того мало кто знал, — опубликовал без комментариев, за что Лессинг был на него в обиде: хотя бы уж год рождения или смерти одного или другого он мог бы указать!
Знал бы этот добрый человек, сколько всего еще можно отыскать в Вольфенбюттеле!
Лессинг взял лист почтовой бумаги, обмакнул перо и написал Эберту письмо, в котором просил как можно скорее доставить ему удовольствие повторной встречи и беседы с любезнейшим Шмидом. Он не хотел бы просить его, прибыть в Вольфенбюттель, но еще более далек он от мысли посетить Брауншвейг — между строк явственно читалось «держись подальше от власть имущих», — а посему он предлагает встретиться на полпути, в трактире под названием «Дом у дороги».
«Дом у дороги», расположенный на проезжем тракте между Вольфенбюттелем и Брауншвейгом, походил на типичный загородный дом того времени, с белыми деревянными ставнями на высоких узких окнах, сдвоенными колоннами справа и слева от входа и сдвоенными же стеклами в форме веера над тяжелой входной дверью и над дверью, ведущей на балкон второго этажа. Даже молодые липы перед домом были посажены по бокам от входа таким образом, что полностью вписывались в фасад, нигде его не заслоняя.
Из трубы в голубое безоблачное небо подымался дым.
В дверях стоял хозяин. При виде Лессинга он снял с головы колпак.
Лессинг поздоровался и, не тратя времени на разговоры о погоде, спросил:
— Профессор уже прибыл?
— Какой профессор?
— Профессор из Брауншвейга.
— Какой профессор из Брауншвейга?
В обшитом панелями помещении на первом этаже за большим столом сидели три профессора и с улыбкой смотрели на входящего Лессинга. Здесь был внешне суровый, но на редкость обаятельный Эберт, которому Лессинг был в конечном счете обязан своим назначением в Вольфенбюттель, ибо тот неоднократно ходатайствовал за него перед наследным принцем. Здесь был дородный, изрядно располневший Цахариэ с двойным подбородком, выпиравшим из белоснежного воротничка. И, наконец, здесь был сам Шмид, приведший с собой своего зятя Эшенбурга.
Собственно говоря, Лессинг был уже знаком с этим узколицым молодым человеком, который так внимательно его разглядывал. Когда Эберт однажды мимоходом заметил, что Эшенбург вообще-то является знатоком английской литературы, и в первую очередь творений великого Шекспира, Лессинг со смехом ответил:
— А я-то полагал, что полностью разделался с театром!
Прежде, чем были наполнены бокалы, Лессинг задал мучившие его вопросы.
— Как известно, в XI веке шел долгий спор вокруг учения о приобщении святых тайн, — сказал он, обращаясь к профессору Шмиду, — и в нем участвовал Беренгар Турский. Так вот, что известно об этом человеке?
— Беренгарий был признан еретиком.
— Бывают эпохи, когда ярлык еретика может считаться лучшей рекомендацией для ученого, — возразил Лессинг. — Если некто слыл еретиком, то очень часто это указывало лишь на то, что этот некто — прав он или не прав — хотел иметь собственный взгляд на вещи.
Лессинг упомянул Галилея и Коперника, но сразу же вернулся к своему вопросу. Ему очень хотелось бы знать, что известно об отречении Беренгария.
— Дайте-ка мне подумать. Беренгар был основателем Турской школы. Следует ли понимать слово «школа» лишь буквально или также и в переносном смысле — это сегодня вряд ли кто-нибудь сможет решить однозначно, владей он даже в совершенстве искусством чтения древних рукописей.
— А известен ли год его смерти?
— О, да! Его жизненный путь завершился, если не ошибаюсь, в году 1088-м от Рождества Христова, — провозгласил профессор.
— Но как же быть с отречением? — продолжал Лессинг. — Когда вероотступное учение Беренгара о святом причастии получило огласку, его, насколько мне известно, призвали в Рим и на церковном соборе — кажется, при папе Николае II — вынудили предать анафеме свое прежнее мировоззрение. Это событие вошло в папские декреталии как «отречение Беренгария». Но голос Беренгара не умолк. Разве не так? — Лессинг слишком долго жил среди актеров, чтобы не знать, что именно в этом месте он мог позволить себе многозначительную паузу.