Цветаева удивительным образом воплощает другую женскую душу: германскую такую, несколько спартанскую, несколько мальчишескую, замешанную на крайнем высокомерии и крайнем самомнении, и при этом – на щедрой саморастрате, самоотдаче, удивительном даре дружбы. Но у Цветаевой была одна склонность, которой совсем нет у Ахматовой. Именно поэтому, пожалуй, Ахматовой можно рассказать о себе все, вот сидишь с такой женщиной в поезде и можешь рассказать ей все о себе, как на исповеди, а с Цветаевой не так.
Цветаева могла любить только взаимно, только если она чувствовала отзыв. Если она отзыва не чувствовала, там все гасло мгновенно. Это, может быть, самонадеянное заявление, но проследите историю ее дружб, романов: если не было отзыва – все погибало. Она могла существовать только в атмосфере преклонения, влюбленности.
Ахматовой это совсем не нужно. Более того, в случае Ахматовой мужчина как-то излишен. Нам бы пострадать… Она поэтому влюблялась главным образом в людей, которые ничем прекрасным не остались в истории: Борис Анреп, который вызвал у нее самую большую любовь, или Артур Лурье. А, скажем, с Гумилевым – были прохладные отношения, с Шилейко и вовсе очень короткие, а с Николаем Пуниным, действительно выдающимся, гениальным искусствоведом и эстетом, только два года были какие-то отношения, а дальше унылое приживальчество в Фонтанном доме. Зато в Гаршина, патологоанатома, ничем решительно не знаменитого, потом, к тому же, сошедшего с ума, она влюблена была до того, что даже Победа не отменила ее горечи и отчаяния после возвращения из Ташкента:
«Если б знала, чему навстречу, обгоняя солнце, летела…» Потом она, правда, приписала туда две другие строчки:
Ясно, что она летела навстречу самому страшному разочарованию, она летела из Ташкента в полном ощущении, что Гаршин ее встретит и отвезет к себе домой. А он встретил и сказал, что ему явился призрак покойной жены и запретил жениться. После чего Ахматова пережила самый тяжелый любовный удар за всю свою жизнь.
То, что Анне Андреевне действительно были нужны люди, не слишком равные ей по интеллекту, люди, не слишком равные ей по таланту, по-моему, очевидно. Ее притягивала пустота. Более того, отношение Цветаевой к мужчине – это всегда отношение к равному, к брату. Секс воспринимается как тягостная обязанность, типа – ну давайте уж, мы это сделаем, раз так положено, и быстрей об этом забудем и будем опять воспарять. У Ахматовой совершенно не так.
Цветаевой необходимо, чтобы было в кого влюбиться. Все возлюбленные Цветаевой были чрезвычайно яркими типажами, чрезвычайно интересными, начиная с Сергея Эфрона с его львиным романтическим характером и кончая Арсением Тарковским. Мужчины Ахматовой как раз деликатно самоустранились, их почти не видно. И по большому счету совершенно неважно, кому написаны эти стихи.
– Если вам известны работы Жолковского, не могли бы вы высказаться по их поводу?
– Мне они известны, и я вообще все очень люблю, что делает Жолковский, и самого Жолковского. У меня есть давнее прочное убеждение, что (я, кстати, многократно ему об этом говорил, в том числе и печатно) в случае ахматоборчества к незаурядному научному темпераменту Александра Константиновича примешивается мужской. Здесь он так по-мужски восхищается этим объектом, что прекрасно видит его женские манипулятивные стратегии, которые действительно отчасти сродни манипулятивным стратегиям, страшно сказать, Советского Союза.
Он совершенно точно говорит, что ахматовская пропаганда, ахматовский кружок, ахматовская секта часто прибегает к советским стратегиям. Но ведь это действительно было у Советского Союза: мы самые нищие, мы самые, может быть, безобразные, у нас не очень хорошо с промышленностью, но мы самые духовные и строим новый мир! И вы нас будете любить такими, потому что мы вам всем озаряем дорогу. Это советская, очень тоталитарная идеологема, первые да будут последними.
Мне кажется, что в своих ахматоборческих работах Жолковский демонстрирует самый реаниматорский подход: он пишет об Ахматовой с чисто мужским негодованием, и это делает ее живее всех живых. Поэтому я очень приветствую эти работы, не говоря уже о том, что текст, посвященный стихотворению «Просыпаться на рассвете…» – вообще, по-моему, лучшее, что было об Ахматовой за последнее время написано.
– Вы упомянули в прошлой лекции гибель Пушкина как результат заговора двух конкретных гомосексуалистов. Существенно ли это?
– Я думаю, что существенно, потому что… Кстати, Ахматова считала этот заговор реальным, и не в последнюю очередь безнравственность Дантеса для нее зиждилась и на этом основании. Ахматова вообще, к сожалению, не жаловала уранистов, начиная с Кузмина. Но, правда, не за это. С Кузминым была немного другая история. Я согласен с Александром Александровым, который в своей биографии Кузмина, незаконченной, к сожалению, пишет, что тут была еще и очень сильная профессиональная ревность. Я не вижу ровно никаких оснований, по которым можно было бы сказать о Кузмине: «Перед ним самый черный грешник – воплощенная благодать». Михаил Алексеевич был очень нравственный человек, по-моему, и, в общем, хороший.
Что касается заговора о гибели Пушкина, мне кажется, ахматовская работа «Александрина» ставит здесь все точки над i. И это, обратите внимание, при том, что тогда еще письма Дантеса не были опубликованы. Документы из итальянского архива были опубликованы только в последние годы. Она все предсказала очень точно. Предсказала источник сплетни об истории с Александриной, о романе Пушкина со свояченицей – сплетня, распускавшаяся Геккереном. Я думаю, здесь как раз заговор был, а гомосексуализм был просто частным случаем общего перверсивного духа, тогда царившего.
– В конфликте Ахматовой и сына на чьей вы стороне?
– Помилуйте, здесь нельзя быть ни на чьей стороне… Она сама очень точно сказала, что ситуация Левы понятна: когда ты страдаешь, тебе всегда кажется, что ты страдаешь сильнее всех, и всегда кажется, что другие предпринимают недостаточно усилий, чтобы тебя спасти.
Льву Николаевичу казалось, что он страдает за родителей и что мать живет прекрасной литературной жизнью, а он в это время томится в лагере. А мать в это время писала «Славу миру» – стихи, которые сегодня действительно страшно перечитывать. Невозможно представить, что это Ахматова. Для того чтобы спасти сына.
Другое дело: кого я люблю? Люблю я Ахматову, Льва Николаевича я не люблю, но я им восхищаюсь. Как и многими произведениями Ахматовой, которые тоже не люблю, но восхищаюсь.
– Забыли ли вы про Веру Павлову или не считаете ее выдающейся современной поэтессой?
– Не считаю. Я считаю Веру Павлову очень хорошей поэтессой. Но выдающийся поэт – это явление такого ранга, как Юнна Мориц, например, или как Новелла Матвеева. С Новеллой Матвеевой как раз странным образом не сложилось, потому что Ахматова могла бы полюбить этого поэта, могла бы полюбить абсолютную смелость мысли в ее стихах. Кроме того, ведь это тоже достаточно бесстыдно и самоунизительно – написать такую песню, как «Любви моей ты боялся зря…». И в конце вот этот гениальный перевертыш – от самой униженной до… «А что я с этого буду иметь, тебе не дано понять».
Но этого она услышать не успела, а успела она прочитать стихотворение «Я зайчик солнечный дрожащий…» и сказать о нем: «Хорошо написано. Но вот Пушкин, например, не мог бы о себе сказать: «Я – зайчик». Это пример обычной ахматовской несправедливости по недостаточному знакомству с предметом. Новелла Николаевна тоже не жалует ее стихи, к сожалению, хотя мне кажется, что у них есть много общего.