Пальцы Ученого секретаря двигались над ним, словно расчленяя на части его вдруг сгустившуюся душу, которую Старлаб раньше не чувствовал в себе. Эта душа перекатывалась в теле, как теннисный мяч или зеленый плод, которым морят тараканов…
“У вас все впереди. У вас перспективы”.
Пальцы направляли движением внутреннего шара, который то рассыпался (сердце падало вниз), то слеплялся (сердце летело вверх, губы ловили холодный, несогревамый свечами воздух).
“Молоды зубы — все перегрызут, хрум-хрум... В науке нужны крепкие крысиные зубы, мой мальчик. Покажите-ка ваши зубы”.
Пальцы, все так же дирижируя, открывали рот Старлаба, сухой и холодный.
“М-да, — пел Ученый секретарь и смотрел на богиню. — Что скажем?”
Старлаб сидел, запрокинув голову, с открытым в беспредельный космос ртом. Душа, которую он носил до сих пор как маленькую философскую безделушку, аппендикс, в котором откладывались все непереваренные сновидения... Теперь она, душа, плясала под пальцами Ученого секретаря, пытаясь вырваться из открытого рта, в стучащих зубах.
“Она считает, что хорошие зубы. Только ежедневный уход. Зубная паста, вечно свежее дыхание. И научная карьера у вас в кармане. Тщательнее массируйте десны, тщательнее. Богиня рекомендует”.
Ученый секретарь вынул свечу и полил на лицо Старлаба воском:
“Все. Свободны”.
Старлаб очнулся, застонал и пополз к выходу, соскребая с лица застывающий воск.
“Стойте!”
Рука Старлаба, готовая дотянуться до двери, зависла в воздухе.
“Так зачем вы все-таки приходили, а, зубастик?”
“На исповедь”, — неслышно, одними губами произнес Старлаб.
“Да-да-да. Заходите, заходите. Наслышан, все только о вас и о вашем открытии говорят”. Старлаб летел вниз долгого тоннеля, раскинув руки. “О вашем открытии...” Он попытался взмахнуть руками, как тогда, когда был птицей… “Что, еще не успели сделать? Ну, какие ваши годы. Все впереди. У вас все впереди. У вас перспективы. Молоды зубы — все перегрызут, хрум-хрум... В науке нужны крепкие крысиные зубы, мой мальчик. Покажите-ка ваши зубы”. Но руки не хотели становиться крыльями, а тоннель все засасывал... “Она считает, что хорошие зубы. Только ежедневный уход. Зубная паста, вечно свежее дыхание. И научная карьера у вас в кармане. Тщательнее массируйте десны, тщательнее. Богиня рекомендует. Все. Свободны”.
Старлаб уже был в коридоре.
“Стойте!”
Дверь приоткрылась.
“Так зачем вы все-таки приходили, а, зубастик? Ладно, на первый раз достаточно, идите и пополняйте вашу коллекцию грехов, пытайтесь отловить более экзотические экземпляры”. В пальцах Ученого секретаря мелькнула игла. “И запомните: шнурки надо завязывать. Это я вам как ученый секретарь рекомендую”.
Старлаб дополз до уборной, сунул голову под кран. Вода била по лицу и заглушала всхлипы. “Я не хочу быть человеком… Я не хочу, чтобы во мне сидела душа!”
— Они похожи на статуи, — сказал Старлаб, глядя на медуз.
Обезьяна возился с книгами. Отобрав самую большую, стал читать.
Прочитав страницу, вырывал ее и поджигал, освещая процесс чтения. Потом вырывал прочитанную и тоже поджигал. Бумага морщилась и истекала дымом.
— Что ты читаешь? — спросил Старлаб.
— Не знаю. Когда светло, читаю отблески пламени на странице. Когда темно, читаю с листа темноту.
Страница догорела и рассыпалась розовым пеплом.
— Сейчас, в темноте, я читаю одну драму.
Старлаб посмотрел на Обезьяну. Речь животного вдруг выровнялась. Прикосновение к книгам исправляет сутулость речи, очищает кожу речи от волдырей и лишаев.
— Разве можно читать в темноте? — сказал Старлаб.
— Можно. Если читаешь про темноту или ночь. Я читаю про ночь. А еще там есть дневник одной самки.
Старлаб подвинулся к Обезьяне.
— Что такое “дневник”?
Пламя шевелилось в руке Обезьяны, отражаясь в коридоре разбитых линз.
— Не знаю, — сказал Обезьяна. — Что-то от слова “день”. Днем люди накапливают солнечный свет, ночью превращают его в слова. И так — каждый день. Так она пишет.
— Кто она?
— Не знаю. Самка.
— Внизу собаки тоже спрашивали про дневник. Дай-ка, — Старлаб потянулся к книге.
— На! — Обезьяна сунул ему горящую страницу.
Старлаб отдернул ладонь:
— Животное!
— Человек! — ругнулся Обезьяна.
— Чтоб тебя усыпили!
— Чтоб тебя бессонницы сгрызли!
(Бессонницы. Стакан воды, не желающий соприкосновения с пальцами, ускользающий в темноту. Рассвет за окостеневшими за ночь шторами).
Обезьяна задул огонь. Вздохнул:
— Ладно, не потей. Какие вы, люди, обидчивые. Как кошки.
— А вы, обезьяны, — сволочи.
— Мы не сволочи, просто здесь климат такой. Снег, снег. Где пальмы, где условия труда? Думаешь, легко жить с замерзшим хвостом?
— У тебя нет хвоста.
— У меня мысленный хвост! А мысленный хвост мерзнет сильнее настоящего! Его нельзя ничем закутать!
Старлабу показалось, что между поджатыми ногами Обезьяны зашевелился безобразный пушистый хвост.
Нет, всего лишь тень. Тень несуществующего хвоста, атавизм. А что есть сама тень? Тоже атавизм. Атавизм исчезнувших отростков. Хвоста, крыльев, религии, поэзии…
— Дай почитать, — повторил Старлаб, глядя на пламя.
— Не могу. Книга написана запахами. Ты человек, ты не сможешь прочесть. Люди знают буквы запахов, но не умеют складывать из них слова. Или читать книги из запахов.
Старлаб улыбнулся. Он понял, почему изменилась речь Обезьяны. Все, что он говорил, было чтением книги. Он просто читал вслух.
…Люди не умеют читать книги запахов, за это я спокойна. Они меня никогда не прочтут. Будут проходить мимо, бестолково шевеля ноздрями. Втягивать в себя воздух, в котором плавают атомы моих мыслей. Я вижу их лица. Слышу, как воздух протискивается сквозь волосатое чрево их ноздрей. Запах моего дневника, его смысл, как зарытый под корнями цветов труп, останется для них недоступным.
Только что додиктовала Филословарь. Теперь можно несколько дней валяться, вести дневник и откармливать отощавшую совесть мелкими благими делами.
Вселенная возникла двадцать миллиардов лет назад. Галактика — десять миллиардов лет назад. Солнце и Земля — четыре миллиарда. Жизнь на Земле — три миллиарда лет назад.
Я возникла двадцать семь лет назад — в результате неосторожного обращения с мужчиной.
Два чужих человека залезли под одеяло товарищами по гормональному несчастью, а выбрались оттуда уже моими родителями. Родители были похожи на фотографов, заползающих под темную ткань, чтобы удвоить реальность. Они сфотографировали друг друга: вспышка, еще вспышка. Птичка выпала из темного объектива Вселенной и застучала крылышками о стекло. Пластинки с портретами родителей попытались совместить при печати. Неудачно. Портрет отца заслонил тусклые материнские черты. Я — полная копия отца, если не считать двух комичных выпуклостей спереди и других, более мелких, деталей.
Двадцать шесть лет назад я вышла из обессилевшей матери в открытый космос и наполнила его до краев своим плачем.
Я плакала над тем, что все уже создано до меня. Что уже возникла, хоть и не без отдельных недостатков, Вселенная. Что уже создана Солнечная система, что Солнце (я видела его в окне роддома) продолжает свое будничное самосожжение.
Я плакала над тем, что живые существа уже успели без моего участия возникнуть и расползтись по Земле, питаясь, испражняясь, влюбляясь. Что из обезумевшей ящерицы уже возникла птица, а из заболевшей сифилисом обезьяны — человек. И что человек (тут я заплакала так громко, что сбежались все нянечки) уже успел создать все самое лучшее — богов, библиотеки, пузырьки в шампанском, амперметр, философию и другие развлечения, за которыми он коротал свое одиночество во Вселенной.
“Все уже было создано!” — кричала я, плывя в открытом космосе родильного отделения. Все уже создано, остается лишь повторение. Репетиция. Закон репетиции был первым моим открытием. Открытием, сделанным ровно через семь минут после того, как я появилась на свет.