Преображение — дело искусства, но фотографию, свидетельствующую о чем-то бедственном или предосудительном, сурово критикуют, если она кажется «эстетичной», то есть слишком похожей на искусство. Двоякая способность фотографии — создавать документы и создавать произведения визуального искусства породила некоторые удивительные преувеличения относительно того, что должны делать фотографы и чего не должны. В последнее время самое расхожее преувеличение — противопоставлять эти две ее способности. Фотографии, изображающие страдания, не должны быть красивыми, а подписи к ним — морализаторскими. Согласно этой точке зрения красивая фотография уводит внимание от отрезвляющего сюжета и переключает его на собственные средства, то есть компрометирует статус снимка как документа. Фотография шлет разные сигналы. Прекратите это, — требует она. Но и восклицает: Какое зрелище![15]
Возьмем один из самых горьких снимков Первой мировой войны: цепь английских солдат, ослепших после газовой атаки; положив руку на левое плечо идущего впереди, они бредут к перевязочной. Это могло бы быть сценой из какого-нибудь пронзительного фильма о той войне — «Большого парада» Кинга Видора (1925), «Западного фронта» Г.В. Пабста (1918), «На Западном фронте без перемен» Льюиса Майлстоуна (1930) или «Утреннего патруля» Говарда Хоукса (1930). Военная фотография, кажется, вторит важным военным фильмам и в то же время служит образцом при реконструкции батальных сцен в кино. Это обернулось неприятными последствиями для работы фотографа. Достоверность знаменитому фильму Стивена Спилберга о высадке на участке «Омаха» «Спасти рядового Райана» придало то, что он основывался, среди прочих источников, на фотографиях, которые с необычайной храбростью делал во время высадки Роберт Капа. Но военный снимок, даже не постановочный, выглядит не подлинным, если он похож на кинокадр. Главной мишенью недавней кампании против фальши красивых фотографий был Себастио Сальгадо, специализирующийся на разного рода бедствиях (не только вызванных войной).
В частности, постоянной критике подвергается семилетний проект «Миграции: человечество в движении» — за эффектность больших, прекрасно скомпонованных фотографий, в которых усматривают «кинематографичность».
Слащавая риторика в духе «Семьи человеческой», которой приправлены книги и выставка Сальгадо, повредила самим фотографиям, хотя это, может быть, и несправедливо.
(В декларациях некоторых замечательных совестливых фотографов встречается много чепухи, и на нее не стоит обращать внимания.) К фотографиям Сальгадо относились кисло еще и потому, что его портреты несчастий, как правило, демонстрировались в коммерциализированной обстановке. Но проблема в самих снимках, а не в том, как и где их показывают: в их сосредоточенности на бессильных, низведенных до бессилия. Знаменательно, что бессильные не поименованы в подписях. Портрет, отказывающийся назвать свою модель, становится, пусть неумышленно, соучастником в культе знаменитостей, который подогревал интерес к фотографиям совсем другого рода. Называть имена только знаменитых — значит отказывать в характерных сведениях об остальных людях — об их занятии, этнической принадлежности, об их конкретных лишениях. Сделанные в тридцати девяти странах, эти фотографии, за которыми уйма разных причин и видов несчастья, объединены у Сальгадо под одним заголовком. Такой охват при неясности адресов, глобализация картин страдания может побудить людей «озаботиться сильнее». С другой стороны — поселить чувство, что страдания и несчастья слишком огромны, неотвратимы, всеохватны и локальные политические действия не могут их существенно сократить. Когда тема преподносится в таком масштабе, сострадание может притупиться, стать абстрактным. Но вся политика, как и вся история, — конкретны. (Хотя, конечно, тот, кто по-настоящему думает об истории, не может воспринимать политику совсем всерьез.)
Когда репортажная съемка была редкостью, думали, что, если показать людям то, что им следует увидеть, если приблизить мучительное, то это сделает зрителей более чувствительными. В мире, где фотография великолепно служит консюмеристским манипуляциям, воздействие печальной фотографии нельзя оценить однозначно. В результате морально чутких фотографов и идеологов фотографии все больше беспокоит вопрос об эксплуатации зрительских чувств (жалости, сострадания, негодования) в военной фотографии и механические способы вызывать нужные чувства.
Фотограф-свидетель может решить, что будет правильнее, если он подаст эффектное зрелище не эффектно. Но эффектность — важная составляющая религиозных повествований, через которые на протяжении большой части западной истории осознавалось страдание. Ощутить пульс христианской иконографии в некоторых снимках войны и бедствий — вовсе не будет сентиментальной проекцией. Трудно не заметить некоторых черт «Пьеты» в снятой Юджином Смитом женщине из Миниматы с увечной, слепой и глухой дочерью на руках. Или лекал «Снятия с креста» в нескольких вьетнамских фотографиях умирающих американских солдат, запечатленных Доном Маккалином. Однако такие аллюзии — добавляющие изображению ауру и красоту — возможно, теряют силу. Немецкий историк Барбара Дуден сказала, что несколько лет назад, когда она читала лекции об истории изображения тела, из двадцати студентов в большом американском университете ни один не смог назвать тему канонических картин Бичевания Христа, которые она показывала на слайдах. (Лишь один решился сказать: «Я думаю, это религиозная картина».)
Единственный канонический образ, который большинство студентов способны были опознать, — Распятие.
Предметность фотографий: они превращают событие или персонажа в вещь, которой можно обладать. И фотографии — род алхимии, притом что ценятся как честный отчет о действительности.
Иногда что-то выглядит — или кажется, что выглядит — «лучше» на фотографии. Фактически это одна из функций фотографии — улучшить внешний вид вещей. (Поэтому мы всегда бываем разочарованы, если фотография нас не приукрасила.) Украшение — классическая операция камеры, и оно приглушает моральный отклик на то, что показано. Уродование, показ чего-то в наихудшем виде — функция более современная: дидактическая, она побуждает к более активной реакции. Чтобы фотографии обвиняли и, возможно, влияли на поведение, они должны шокировать.
Пример: несколько лет назад в Канаде, где по оценкам умирали от курения сорок пять тысяч человек в год, руководители здравоохранения решили, что на каждой пачке сигарет должно быть напечатано предупреждение с пугающей фотографией — легкого, пораженного раком, или инсультного мозга с закупоренными сосудами, или изношенного сердца, или рта с кровоточащими деснами. Пачка с такой картинкой и предупреждением о пагубности курения, по расчетам экспертов, должна была в шестьдесят раз сильнее убедить курящего отказаться от вредной привычки, чем пачка с одним только предупреждением.
Предположим, что это так. Но можно задаться вопросом: надолго ли? Имеет ли шок временные пределы? Сейчас канадские курильщики с отвращением отшатываются от такой картинки. А те, кто продолжит курить еще пять лет — они будут так же расстроены? Шок может стать привычным. Шок может выветриться. Если даже это не произойдет — можно ведь не смотреть. У людей есть средства защиты от огорчений — в данном случае от неприятной информации, если человек хочет и дальше курить. Это представляется нормальным, то есть адаптацией. И как привыкают к ужасному в реальной жизни, так можно привыкнуть и к ужасу некоторых изображений.
Но в некоторых случаях образы, которые потрясают, огорчают, ужасают, не теряют своей силы от многократного повторения. Привыкание не происходит автоматически, потому что изображения (переносные, хранимые) подчиняются другим правилам, чем реальная жизнь. Изображения Распятия не становятся банальными для верующих, если они действительно верующие. В еще большей степени это относится к сценическим образам. Можно не сомневаться, что на представлениях «Цусингуры», возможно самого известного японского повествования, зрители прослезятся, когда Асано будет любоваться цветущей сакурой перед тем, как сделать харакири. Прослезятся каждый раз, сколько бы ни смотрели (в театре Кабуки, в кукольном театре Бунраку, в кино). Тааазие, мистерия о преданном и убитом имаме Хусейне, вызывает у иранцев слезы, сколько бы раз они ни смотрели на его мученичество. Наоборот. Они плачут отчасти потому, что видели это много раз. Люди хотят плакать. Жалостное в форме повествования не изнашивается.
15
Снимки Берген-Бельзена, Бухенвальда и Дахау, сделанные в апреле и мае 1945 г. безымянными свидетелями и военными фотографами впечатляют больше, чем более «хорошие» работы выдающихся профессионалов Маргарет Бурк-Уайт и Ли Миллера. Но критика профессионального взгляда на войну началась не сегодня. Уокер Эванс, например, терпеть не мог работы Бурк-Уайт. При этом сам Эванс, снимавший бедных американских крестьян для книги с глубоко ироническим названием «Давайте воздадим хвалу знаменитым людям», никогда не снял бы ни одну знаменитость.