— Твоя ходи за мной, — строго приказал ему кореец.
Мишка долго изучал посланца.
— Дурак, тебе батю надо. Он хозяин.
Пак повел в Совет самого Семена Данилыча.
В кабинете председателя стояла кадка с чахлой пальмой. Об ее мохнатый ствол мужики с наслаждением гасили окурки.
Тимоша встретил Паршина сурово.
— Гражданин, имейте в виду, я смотрю на вас с точки зрения. На каком таком основании смеете изгаляться над трудящимся населением?
В Совете находилось много мужиков: Прокопьев, Старченко, Фалалеев, гигант Курмышкин, два или три корейца. Все ждали, что скажет Паршин. У того, как бы в недоумении, полезли плечи вверх. Тогда Тимоша пояснил, что речь идет о батраке Егорше. Заболевшего парня Паршин взашей прогнал со своего двора, и, если бы не Пак, приютивший его в своей фанзе, человек замерз бы под забором.
— Сперва я скажу так: никто его не выгонял. А второе мое слово: у меня не богадельня.
— Та-ак… А вот стоит товарищ Пак. Он тоже есть обиженный и угнетенный.
Паршин отмахнулся.
— Не болтай. На черта он мне сдался, угнетать его.
Мужики переглянулись. Помолчав, Тимоша задал вопрос им:
— Ну, что с ним делать? Сказать прямо — паразит. Ну и враг, конечно.
Паршину он приказал:
— Выйди за дверь и подожди, покуда позовем.
Стали думать.
— Расстрел? — неожиданно предложил решительный Фалалеев.
На него в испуге замахали руками.
— Тогда из дома выселить! — настаивал Фалалеев.
— Замерзнет. Кто его пустит?
Опять задумались.
— А, язва! — выругался Старченко и выхватил кисет. — Может, выпороть его, да и обойдемся? А?
— Человек немолодой, нельзя, — возразил тихоня Прокопьев. — Будь бы помоложе, тогда — да.
— Петель много, а конец, как ни петляй, все равно один, — доказывал Фалалеев. — Надо прижать гада. Он — враг. Ему наша власть, как нож козлу.
Выход предложил Курмышкин:
— Ладно, рук об него марать не будем. Но контрибуцию на него наложим! У него добра побольше, чем у всех у нас. Давай-ка, Тимофей, садись, пиши. Тряхнем его маленько! Не обеднеет!
Тимоша задумался:
— Если по закону, то это как же — налог, что ли?
— Налог, налог. Пиши! — сердился Фалалеев. — И насчет Егорши надо бы распорядиться. Человек на него всю жизнь ломал хребет! Кому он теперь нужен? Кто ему рад? У чужих людей обретается.
— Глухого мы к себе приблизим, — заявил Тимоша. — Ну, то есть к Совету. С нами не пропадет. Я у него был, смотрел. Парень крепкий. Поправится, вот Пак возьмет его и приведет… А теперь давайте дальше думать. Весна подходит. Какое ваше мнение: воевать будем или пахать?
— Сказал! — изумился Фалалеев. — Не вспашешь — не повоюешь.
— Новости нехорошие имею, — сообщил Тимоша. — Советам нашим везде конец приходит. Вот тут и думай! Нашу границу, говорят, по городу Чите проложат. Там — они, тут — мы. Своим государством станем жить!
— А главным кого посадишь? — полюбопытствовав Фалалеев. — Все дело в главном!
— Сообразим.
— Сейчас давай соображай!
— Сейчас… Сейчас я предлагаю умственную штуку. Ни мы в ихние дела не лезем, ни они — в наши. Называется ней-тра-литет. Слыхали?
Фалалеев недоверчиво покрутил головой.
— Эдак ты только от своих отстанешь. А как, к примеру, товарищ Ленин посмотрит на этот твой нейтралитет? А как Лазо? А как Шевченко? Да они нам голову сорвут за это! Столько крови пролито — и вдруг! Нет, не дело ты, Тимофей, городишь. Не подходит нам твой нейтралитет.
— Ленин далеко от нас, — вслух размышлял Тимоша. — Про Лазо пока что одни разговоры…
— А ты что думал? — разозлился Фалалеев. — Вот покажем себя, он и объявится. А так… Что ему с тобой тут делать?
Тимоша вынужден был согласиться, что громких дел от Светлоярского Совета пока что на самом деле не видать.
— Но я соображаю так: а пойдет к нам сюда Лазо? Большому кораблю тут мелко.
Тихоня Прокопьев неожиданна выругался.
— А мой сказ такой; отгородиться бы нам от всех городов забором. Там пусть они живут, тут — мы. И ни они к нам, ни мы к ним…
— Абсурд мышления! — изрек Тимоша, снисходя к человеческой необразованности. — Наоборот, надо, все заборы к черту посвалить, разгородиться и жить одной семьей.
Фалалеев усмехнулся.
— Сказанул! Это кто же нас с тобой в одну семью возьмет? Уж не Паршин ли? Эва чего захотел!
Но Тимоша распалился.
— Паршина мы доведем до уровня. Мало одного налога, еще подкинем. Эй, кто там? — крикнул Тимоша в сени. — Скажи старику, пусть пока домой идет. Но ты глянь, ради бога, с точки зрения! — вдохновенно продолжал Тимоша. — Работать станем вместе, урожай ссыпать в общее место, деньги класть в один карман. Кому что надо — бери. Машин побольше, скот хороший заведем, дома хорошие, никто не надрывается, все с удовольствием работают, ни пьянства, ни битья, ни ругани. Детишки все румяные…
В тот вечер свет в Совете горел до позднего часа, Тимоша вдруг размяк и рассказывал мужикам удивительные истории.
В Светлый яр Тимоша перебрался из Владивостока. Одно время учился в гимназии Сибирцевой («чудодейственная женщина, прямо мать родная!»), играл в спектаклях в Народном доме, потом работал в отеле «Версаль», научился обхождению с иностранцами и был свидетелем, как этих иностранцев тряхнули матросы-анархисты, заявившиеся вдруг в гостиницу с ночным повальным обыском.
— Нагляделся я на этих анархистов. Хуже всякой чумы! Только о себе у них душа болит. Не то воры, не то артисты, а прямей сказать — разбойники. Жадности непомерной. Колечки, шубы всякие — это все по им. А для бедного народа их будто и нету.
На глазах Тимоши во Владивостоке произошла высадка японского десанта. Потом к японцам присоединились «иностранцы всех сортов оружия, со всех Европ, целый Вавилон».
Тихий Прокопьев с сожалением вздохнул:
— Ни разу этих самых иностранцев я не видел. А хочется!
Фалалеев злорадно хмыкнул:
— Погоди, увидишь.
— Думаешь, сюда придут?
— Обязательно. Столько их нагнали! Думаешь, для чего? С бабами прохлаждаться? Вот увидишь, припожалуют.
Рассудительный Курмышкин не согласился.
— Для иностранца завлекательнее богатые места. У нас им нечем поживиться. Вся статья им в городе геройствовать.
— Тогда, выходит, им на рудниках и вовсе делать нечего. А пришли же! За них, брат, не решай. У них свои планы. Тебя не спросят.
Бедность рудничных рабочих была мужикам известна. На Тетюхинские рудники или в Сучан, на шахты, шли наниматься от последней нищеты. Сивухин Петр, проработавший на шахтах два с лишним года, ушел оттуда, едва представилась возможность.
До самого рассвета просидели в школе мужики: мечтали, спорили, доказывали, сомневались, не подозревая, что беда не за горами…
Свалившись возле паршинских ворот, Егорша очнулся в тепле, чья-то рука придерживала его голову, в рот вливалось горькое питье. Перед глазами маячило крохотное сморщенное личико. Мужской голос что-то произнес на незнакомом языке. Егорша сделал усилие: ему показалось, что голос он сейчас узнает. Мужчина тоже наклонился над больным, и Егорша не поверил своим глазам: Пак. Он лежал в корейской фанзе.
Выздоровление шло медленно. Часто приходил какой-то человек и первым делом совал ему под мышку скользкую холодную палочку. Егорша вздрагивал. Человек бодро заявлял: «Прогресс налицо!» — и принимался с кем-то спорить, совершенно забыв о больном. Поминались какой-то атаман Семенов, адмирал Колчак, Забайкальский и Уссурийский фронты, чехи, десант японцев и американцев. Егорша ничего не понимал. Вроде бы по-русски говорят, а не разберешь!
— Пойми ты, — горячился тенорок, — японцам уголь нужен и тоннели, а не ты. Плевать они хотели на тебя. Они дальше Сучана, дальше копей не пойдут.
— Значит, офицерье пожалует! — возражал чей-то прокуренный суровый голос. — Думаешь, с ними слаще будет?
— Никто этого не говорит. Но по приказу самого товарища Ленина…