Длительную борьбу пришлось вести за судьбу Зимнего дворца. Недавняя царская резиденция вызывала у солдат особенную ненависть. Горячие головы из Петроградского Совета приняли решение превратить Дворцовую площадь в кладбище — похоронить там жертвы революции. В постоянный укор самодержавию! В этом замысле угадывалась мстительность, но начисто отсутствовал здравый смысл. Кому эти массовые захоронения будут укором? Обитателей Зимнего дворца там давно уже нет.
У Горького, когда он волновался, краснела кожа на шее, он курил не переставая. С его губ сорвалось медное слово: вандализм.
Горький и Шаляпин отправились к председателю Петроградского Совета Чхеидзе. Всё-таки социал-демократ, должен внять и распорядиться не безобразить красивейшую площадь в самом центре столицы. Чхеидзе, жгучий брюнет с лихорадочно горевшими глазами, не дождался, пока Горький кончит свою речь.
— Жер-ртвы р-революции должны быть похор-ронены под окнами тир-ранов! — провозгласил он словно с митинговой трибуны.
Покинув председателя, оба посетителя чувствовали себя обескураженными. Какой-то болезненный фанатизм! Что-то неладно с психикой у этих господ. Сколько же дров наломают они в своем необъяснимом возбуждении!
Простоватый на язык Шаляпин удрученно брякнул:
— Ну вот, скинули царя. Как будто этот лучше!
Желчный упрёк друга Горький принял на свой счёт. В самом деле, стоило ли реять Буревестнику ради Чхеидзе и Керенского!
Всё же великий писатель не терял надежды. Верный своей идее, что только повышение образования и культуры спасёт Россию, он решил основать собственную независимую газету. Нужен, ох как нужен именно сейчас мощный «голос» здравого рассудка и благоразумия! Варварство толпы следовало прекратить и направить всю избыточную силу русского народа на созидательный путь.
Опыт общения с народом через печатный орган у него уже имелся.
12 лет назад, в 1905 году, он выпускал газету под зажигательным названием «Борьба», в ней печатался сам Ленин. Тогда царизм покачнулся, но всё же устоял. Теперь достигнута долгожданная победа, заслуженная, выстраданная. И невыносимо было наблюдать, как желанная свобода выливается во всеобщее озверение.
Эмоции политические необходимо было заменить эмоциями этическими, эстетическими.
Свою газету Горький назвал символически «Новая жизнь». Он украсил её призывом большевистской партии: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Первый её номер вышел в мае, вскоре после того, как в бурлящую Россию вернулись из многолетней эмиграции Ленин, Плеханов и Троцкий.
Тыловых солдат, от которых в те бурные месяцы было серо на улицах столицы, Горький старался понять. По сути, это были те же многократно поротые мужики, только в шинелях и с боевыми винтовками в руках. Ошалелые от революционной вседозволенности, они ревели на бесчисленных митингах: «Долой! Теперь свобода!» Но с какой стати то же самое вытворяла русская интеллигенция, т. е. как раз образованное сословие, с которым Горький связывал все свои надежды на преображение России?
Он знал, что сам термин «интеллигент» появился примерно сорок лет назад с лёгкой руки писателя П. Д. Боборыкина. Мещанин, разночинец бегал зиму учиться грамоте к дьячку, обретал способность «разбирать по печатному», прочитывал две-три модные книжки и на фоне подавляющей неграмотности населения проникался спесью от сознания собственной исключительности. «Соседи ставят крестики вместо подписи, а я читаю!» Он носил длинные неряшливые волосы в обильной перхоти, очки на его худом лице сидели криво, ходил он в скверных сапожонках, глаза его лихорадочно горели. Если люди настоящей русской культуры предпочитали учиться у народа, то интеллигент стремился сам учить народ. Его высокой гражданской обязанностью теперь становится мыслить только «прогрессивно, по-европейски», он полон презрения ко всему отечественному, национальному, родному. Самые «передовые» замахивались даже на Бога и млели от восхищения своею дерзостью: «Вот я какой!»
Люди без достаточной культуры и образования, они добывали хлеб насущный преимущественно умственным трудом. На их беду, им было совершенно незнакомо восхищение работою Творца. Мир окружающий настоятельно нуждался в перестройке. Бог, создав его всего-то за шесть дней, многого не довершил, оставив сделать это людям. Так вот они, интеллигенты, всё и довершат, доделают, доведут до совершенства (заместители Бога на Земле). Поэтому «Песня о Буревестнике» и воспринималась с таким восторгом, сделавшись как бы гимном надвигающейся Бури. На это ожидание накладывались пророческие слова Достоевского о великом назначении русского человека, — всеевропейском, всемирном! Верилось без всякого сомнения, что у России свой особенный путь развития, она ещё не сказала миру своего колокольного слова, жила порабощённо, немо и лишь теперь, после ожидаемой Бури, раскроет свои запёкшиеся уста.
Российская литература той предгрозовой поры изобиловала произведениями под программными названиями: «На переломе», «На повороте», «На распутье». Молоденькая героиня Чехова со сцены Московского Художественного театра восторженно восклицала: «Мы увидим небо в алмазах!» Ей вторил горьковский Сатин: «Человек — это звучит гордо!» Это было время, когда у касс Художественного театра ночи напролёт стояли толпы, сгорая от желания приобрести билет хоть на галёрку, хоть на приступочку.
Долгом каждого образованного россиянина считалось служить не Родине и даже не Богу, а исключительно «благу народа». Разночинцы бойко призывали поддерживать «святой огонь протеста против злых и тёмных сил жизни», будить «гражданское самосознание». Интеллигенция вызубрила Эрфуртскую программу, увлечённо дискутировала о Французской революции, прекрасно знала о положении рабочих в Новой Зеландии и не имела представления о рабочем классе у себя в России.
И с какой же радостью встречалось каждое известие об очередной удаче террористов! Убит, ещё один царский сатрап, получив народное возмездие!
Горе стране, население которой вдруг начинает соревноваться в «прогрессивности».
Ещё Лев Толстой обратил внимание на падение нравственного уровня русской литературы. Читателю всё чаще предлагалось занимательное чтиво, потрафляющее вкусам грубым и низким. Литератор становился затейником, стремящимся возбудить нездоровые эмоции, толкователем которых зарекомендовал себя Зигмунд Фрейд. Человек оставался предметом литературы, однако с некоторых пор его стремились исследовать исключительно ниже пояса.
Умница Бунин, человек острой наблюдательности и желчный, не выдержал и разразился уничижительной тирадой по поводу неслыханного разлива такой псевдолитературы:
«Мы пережили декаданс, символизм, неонатурализм, порнографию, богоборчество, миротворчество, мистический анархизм, садизм, снобизм, лубочные подделки под русский стиль, адамизм и акмеизм — дошли до плоского хулиганства, называемого нелепым словом футуризм. Это ли не Вальпургиева ночь!»
Начало литературной деятельности Горького совпало с великим переломом в русской жизни, вызванным внезапной смертью императора Александра III. Лишившись мудрого правителя, Россия сначала вроде бы незаметно, а затем всё ощутимей покатилась под исторический откос. Горький, завершивший к тому времени своё «хождение в люди», стал выразителем чаяний самых низов русского общества. Знаменательной вехой в этом отношении стало появление рассказа «Челкаш».
Во времена Державина и Пушкина литература в России называлась задушевным словом. Отсюда у русских особенное отношение к печатному слову. Отсюда и трепетное чувство каждого, кто дерзает браться за перо, — писатель в России должность почти что государственная, ответственности необыкновенной.
И вот в одночасье рухнули некие моральные преграды, грянул разгул литературных мародёров, мелких бесов, духовных паразитов.
Таким для России выпал перелом веков, когда она лишилась сначала Чехова, а потом и Толстого…
Возле Горького с Шаляпиным стал постоянно увиваться столичный журналист Корней Чуковский, длинный, худой, нескладный, весь какой-то вывихнутый. Он постоянно ломался, подхихикивал, сыпал новостями, сплетнями, анекдотами. Здороваясь, он произносил одно коротенькое воробьиное слово «чик» (это означало: «честь имею кланяться»). Расставаясь, он делал ручкой и бросал: «Пока». От его вывертов Шаляпин сатанел.