Трудность всех троих заключалась в том, чтобы предложить читателю не очередную скороспелку — иллюстрацию успехов новой власти (этим занимаются журналисты), а отразить в образах колоссальные сдвиги в психологии народа, перенёсшего и революцию, и гражданскую войну.

О том, что Булгаков полностью осознал историческую справедливость гигантских катаклизмов 1917 года, свидетельствует его рассказ «Ханский огонь» (недаром он на него «потратил» обширный материал для целой пьесы). Хозяин роскошного старинного дворца, где при советской власти поместился музей, проникает в своё бывшее владение с толпой экскурсантов, остаётся там на ночь и устраивает в нём пожар. Владеет бывшим князем одно — лютая неукротимая злоба. «Раз — не мне, то и — не вам, холопы!» Михаил Афанасьевич знавал таких хозяйчиков, выброшенных революцией (и народом) из прежней жизни. Им оставалось или смириться с исторической неизбежностью, или же сражаться за своё добро. Они и сражались, и очень отчаянно, но проиграли. И теперь лишь утоляли застарелую ярость на «неблагодарный» народ, дружно потянувшийся к новой жизни.

Булгаков первым из троих завершил работу над большим романом. «Белая гвардия» стала печататься в 1925 году в журнале «Россия». Вышло, однако, всего два номера (4-й и 5-й). Последовало указание «сверху», и печатание прекратилось. Кажется, заодно прихлопнули и сам журнал.

Следовало, впрочем, понять и запретителей. Они уже давно «положили глаз» на автора «Дьяволиады». Кальсонер стало именем нарицательным в тогдашнем быту. И — вот! — новая выходка скандального автора. Но ведь какой нахал: хоть бы придумал название «поаккуратней». Нет, так и выставил: «Белая гвардия»! Критики аж задохнулись. Он что — нас за пигмеев считает? Ну уж нет, контрик, ты горько пожалеешь! Ты ещё нас плохо знаешь!

Необходимо помнить, что именно в те месяцы, когда читатели получили свежие номера «России», на Лубянке раскручивалось дело «Ордена русских фашистов», а затравленный Есенин метался по стране, стремясь понадёжнее укрыться «от их всевидящего глаза, от их всё слышащих ушей».

О мытарствах Булгакова в ту пору лучше всего узнать из его собственного рассказа. Речь идёт о «Записках покойника». Там изложена вся история внезапного превращения известного прозаика в начинающего драматурга. Потерпев неудачу с печатанием романа в журнале, он с радостью ухватился за возможность получить выход если не к читателям, то к зрителям. Короче говоря, сюжетная пружина и яркие образы «Белой гвардии» послужили крепкой основой пьесы «Дни Турбиных». Поставить её взялся МХАТ, театр Горького и Чехова.

В «Записках покойника» нам, нынешним читателям, жгуче любопытно в первую очередь узнавание знаменитейших деятелей лучшего в стране театра. В свете же авторской судьбы — решение несчастного Максудова броситься с моста в Днепр вниз головой. Как видно, мысль прекратить все свои жизненные испытания приходила Булгакову не раз и не два. Он, однако, превозмог это малодушное решение, продолжая жить и бороться.

Уже упоминалось, что мир литературный производит на любого новичка отвратительное впечатление. Мир театральный, насколько можно судить по «Запискам покойника», если чем и отличается от литературного, то только в худшую сторону. Поэтому решение Булгакова переместить своих героев со страниц романа на сцену следует признать шагом едва ли не опрометчивым: со своей репутацией в глазах «литературоведов» с петлицами и без оных он попадал в такой гадюшник, о котором и не подозревал.

* * *

Алексей Максимович Горький считал себя театральным человеком с солидным стажем. Они с Чеховым стояли у истоков Московского Художественного театра. «Чайка», «Дядя Ваня» и «Вишнёвый сад», «На дне» и «Мещане» составили основу репертуара (и на многие годы) популярнейшего и общедоступного театра. Самое начало века, ночные очереди у театральных касс, восторженное поклонение курсисток, оглушительный успех премьер…

Горький ещё застал в живых легендарного Ивана Федоровича Горбунова, актёра и литератора, несравненного знатока русской народной речи. Известность этого человека была фантастической. Его талантом восхищались Тургенев и Писемский, он выступал с такими корифеями русского театра, как Садовский, Щепкин, Мартынов, Самойлов. Без его выступления (он неподражаемо исполнял сцены из народного быта) не обходился ни один благотворительный концерт.

Газеты, журналы и альманахи охотно печатали небольшие, но чрезвычайно колоритные произведения Горбунова. Любителей русской литературы с удовольствием приобрели и поставили на свои книжные полки четыре тома его полного собрания сочинений.

В рассказе «Белая зала» Горбунов воскрешает один из обычаев тогдашней театральной жизни. Великим постом в Москву, в Челышевскую гостиницу, со всех концов России съезжались актёры и антрепренёры. Начинала работать биржа: составлялись труппы, заключались контракты. Целую неделю кипело разудалое актёрское веселье, в котором тон, как и положено, задавали маститые трагики, любимцы публики.

Старый актёр Хрисанф, изъездивший всю провинцию, в мрачном подпитии вещает молодым, внимательно слушавшим товарищам по сцене:

— Эх, тугие времена для театра приходят. Верьте мне, скоро жид полезет на сцену. Вон сидит с Васькой Смирновым — это жид из аптеки, у аптекаря составлять мази учился, а теперь предстанет пред рыбинской публикой. Талантливый, шельма! Вчера Васька в Челышах его экзаменовал — по-собачьи он ему лаял, ворону представлял, две арии на губах просвистел. Не знаю, как говорить будет, а эти жидовские штуки делает чудесно! Купцы в Рыбинске затаскают его по трактирам. В Ирбитском такому тоже молодцу один шуйский купец шубу соболью подарил. Сидит, бывало, компания, и он с ними. Пьют. Придёт ему фантазия: «Ты бы, Абрамчик, полаял маленько. Видишь, компания скучать начинает». Тот и начнёт, ну и долаялся до шубы. Раз спросили его, как это ему Бог такой талант открыл? В остроге, говорит. Сидел он в остроге, в секретной камере. От скуки, говорит, стал по вечерам прислушиваться к собачьему лаю, стал подражать, и достиг в этом искусстве до совершенства. От собаки не отличить!

Понизив свой бас на октаву, старый актер проговорил:

— Я-то уж не доживу, а вы увидите — скоро актёры на сцене будут по-собачьи лаять, и пьесы такие для них писать будут!

* * *

Как в воду глядел старый трагик: все сбылось! Жид не просто лез на сцену — он её захватил целиком и полностью. На советской сцене диктаторствовала «мейерхольдовщина».

И пьесы она требовала для себя соответствующие своему «творческому капризу».

Язвительные Ильф и Петров в своём бессмертном романе «Двенадцать стульев» всласть поиздевались над сценическими выдумками Мейерхольда. Помните «тиражный пароход» на Волге, «клистирный оркестр», какие-то трапеции и качели на сцене и актёров, то карабкающихся на эти трапеции, то становящихся вдруг вверх ногами? Всё это новации Мейерхольда.

«Железная пята» этого сценического безобразника придавила советский театр, словно могильной плитой.

Добившись назначения заведующим театральным отделом Наркомпроса, Мейерхольд объявил себя «вождём театрального Октября». Первым своим декретом он перенумеровал все театры, словно солдат в строю (само собой, своему присвоив № 1). Он потребовал полнейшего отказа от реалистических традиций, от всего национально-самобытного. Он провозгласил: «Прежде всего — Я, моё своеобразное отношение к окружающему миру. И всё, что Я беру материалом для моего искусства, является соответствующим не правде действительности, а правде моего художественного каприза». И этот «каприз гения» он считал «единственным рабоче-крестьянским методом в искусстве».

Человек неуёмной энергии, Мейерхольд во всём брал пример со своего кумира Троцкого. Он стал носить командирские галифе, сапоги и фуражку, на поясе таскал огромный маузер. При разговорах с актёрами всегда клал этот «режиссёрский инструмент» на стол и не столько разговаривал, сколько отдавал отрывистые команды. Оказавшись педерастом, он не церемонился с подчинёнными, и горько приходилось тому, кто не спешил отозваться на его любовный зов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: