В этот вечер я чувствовал, что выплываю в какую-то ширь, тогда как в действительности впервые в жизни оказался в заточении.

В мировой литературе, особенно в английской, нередко говорится о том, что отправиться в море на корабле — значит выплыть в какой-то «открытый» простор! В действительности же в мире нет ничего «открытого», кроме дорог и тропинок в стране с культурным населением. Городские огни и толпы остались позади. Позади осталось необъятное пространство, где можно двигаться, где разыгрываются события и совершается история. Со всех сторон вас окружает ночь, непроглядная ночь. Вы спускаетесь вниз, поднимаетесь по трапу, снова шагаете по узенькой палубе, и вам кажется, будто вы сливаетесь с бесконечностью. Опять уходите к себе в каюту и засыпаете. Скрипучий рассвет прокрадывается в сумрачную каюту, и качающаяся керосиновая лампа становится мутно-желтой.

Вы долго озираетесь, соображая, где это вы находитесь. Вы узнаете свои наполовину распакованные чемоданы. Все кругом как-то странно раскачивается, предметы медленно накреняются во все стороны, подвигаясь к вам. Небо и море слились в бесконечной медлительной пляске. Вы встаете, кое-как одеваетесь, идете по трапу на палубу и хватаетесь за поручни. Вода. Бесконечный водный простор, а над вами — влажный ветер. Вот они, беспредельные и невидимые стены покамест еще не осознанной вами тюрьмы! На суше всякая тюрьма имеет по крайней мере дверь, которая открывается в мир, хотя и крепко заперта; но эта тюрьма не нуждается в замках, вы и без того окончательно лишены свободы.

У мистера Ферндайка были самые лучшие намерения, когда он отправлял меня в плавание. Мне кажется, меня он прекрасно понял, но он не имел представления о море! По привычке и по традиции он верил, что плавание, особенно на судне, не приспособленном для пассажиров, — источник приятных и захватывающих переживаний. Так думал бы и мой дядя. Британия, наша родина, управляет и сама управляется морскими волнами, и раненая душа британца в трудную минуту обращается к морю, как дитя к матери. Морские ветры обвевают наш остров со всех сторон, и, на счастье Англии, нет в ней такого места, которое отстояло бы и на сто миль от очистительной стихии. Предполагается, что все мы, Блетсуорси, инстинктивно прибегаем к морю. Как только мы становимся на «морские ноги», мы чувствуем себя дома, мы счастливы. Я добросовестно старался почувствовать себя «дома и счастливым», но в это утро мои «морские ноги» еще не окрепли. Все же я цепко держался за поручни, вертел головой во все стороны, как заправский морской волк, и напевал сквозь зубы матросскую песенку, единственную, известную мне морскую песню. Мне запомнились ее слова, ибо я внезапно почувствовал, до какой степени она не подходит к моим обстоятельствам, и оборвал на середине припева.

Она стоит, и вслед глядит,
И машет мне рукой:
«Мой Джек, прощай! Не забывай
Любимую тобой!»
Моя звезда со мной всегда,
Далекому верна.
Друзья, живей, друзья, ловчей!
Наддай!..

Эту до крайности нелепую песенку я мурлыкал для того, чтобы усыпить свои сомнения.

Дело в том, что меня начали обуревать сомнения. Я должен жить в ладу со своими спутниками по кораблю; они, как мне было известно из книг английских авторов, совсем особенные люди, весьма своеобразного склада. Соленые люди. Без сомнения, с виду суровые и грубые, но в душе на редкость нежные и деликатные. Нелюбезный прием, оказанный мне накануне капитаном, проявленная им грубость и властность (он заспорил с помощником, когда корабль маневрировал по реке), конечно, всего лишь шероховатая кожура, под которой таится драгоценный плод — человеческая душа…

За кораблем тянулся след, терявшийся в волнах, как недоконченный рассказ; дым относило далеко на подветренную сторону. В маленькой будке на мостике, у штурвала, смутно виднелась фигура, подальше вырисовывалась чья-то голова и спина; других спутников я пока что не видел. Колеблющаяся, переливающаяся волна, серо-голубое небо — и больше ничего.

«Вот что, — размышлял я, — с небольшими вариациями представляет собой почти три четверти земного шара. Таков нормальный пейзаж нашей планеты, Земли. Сухопутный ландшафт является исключением. Это надо как следует запомнить. Бедняги, толпящиеся на берегу, живут, повернувшись спиной к трем четвертям земного шара. Право же, это предосудительно с их стороны».

Я старался отдать должное мужеству пяти своих ближних, обитавших вместе со мной на этом осколке человеческого мира. Ибо эти пять человеческих душ на неопределенный срок должны были составлять все мое общество. Остального же населения корабля, кроме Ветта, вертлявого маленького стюарда, я почти не видел вплоть до нашей высадки в Пернамбуку.

Мне удавалось лишь мельком взглянуть на кочегара, вышедшего подышать воздухом, или на трех-четырех матросов, занятых какой-то непонятной мне работой под руководством второго помощника капитана; и непрестанно звучало концертино, то и дело начинавшее и никогда не оканчивавшее кафешантанную песенку, — всякий раз она внезапно обрывалась, словно инструмент вырывали из рук музыканта; небольшие кучки людей, сидящих на палубе в погожий вечер и беседующих за починкой тряпья, — вот все, что я помню о жизни «низшего класса» в этом маленьком осколке человеческого общества. Между ними и нами зияла глубокая пропасть. Предполагалось, что их интересы — не наши интересы, их мысли — не наши мысли. Мы шестеро были слеплены из другой глины и вели более возвышенную жизнь. Мы обращались к ним сухим тоном и со скупыми словами. Казалось, вражда между нами кое-как приглушена и может разгореться в любой момент, как только ослабеют связывающие нас узы дисциплины. Разгуливая по палубе, я чувствовал, что из черного отверстия на баке за мной следят и прощупывают меня чьи-то глаза, а мне вовсе не хотелось быть предметом наблюдений и пересудов.

Без сомнения, я находился тогда в особом состоянии духа, был настроен весьма критически и оказался совсем неподходящим товарищем для пяти человек, которым было навязано мое общество. Со всей своей юной наивностью, в возвышенном порыве я ринулся в жизнь, но испытал жестокое разочарование, и мой пыл, остыв, подернулся холодным пеплом уныния. Я был ушиблен жизнью, и мне стало трудно переносить людей. Я постепенно утратил к ним доверие, стал подозрителен и даже немного побаивался их. Не то чтобы я замыкался от людей — нет, мне просто было с ними не по себе, и поэтому мои первые попытки завязать с моими спутниками сердечные, товарищеские отношения отличались известной наигранностью. И с первой же минуты, — то ли ему не понравилась моя внешность, выговор и манера держаться, то ли с досады, что меня ему навязали, — Старик, как называли капитана, невзлюбил меня.

Это был дюжий мужчина, с квадратным лицом, с рыжими волосами, с белесыми ресницами и жесткой линией рта. Он язвительно поглядывал на меня своими маленькими серо-зелеными глазками.

— Уже в третий раз мне подсовывают чертова пассажира на эту проклятую старую калошу! — проворчал капитан, когда Мидборо, второй помощник, которому меня поручил молодой Ромер, представил меня ему в доке.

С этими словами капитан отвернулся и больше не обращал на меня внимания.

Вскоре он опять меня задел.

— Ветт, — рявкнул он как раз в тот момент, когда я подумал, что недурно бы выпить кофе, — позвал ты нашего добавочного сверхджентльмена?

Несколько обескураженный таким обращением, я начал налаживать отношения со своими спутниками. Но решительно все оглядывались на капитана. Механик по всем правилам должен был бы оказаться шотландцем, — но это был рослый, смуглый, курчавый малый ярко выраженного семитического типа, с выдающейся нижней губой и акцентом, приобретенным в низовьях Темзы. Старший помощник капитана был маленький, тщедушный седоватый субъект с озабоченным выражением лица, имевший обыкновение отпускать глубокомысленные замечания во время затянувшихся пауз. Он то и дело ковырял в зубах и соглашался с капитаном решительно во всем, даже прежде, чем тот кончал фразу. Мидборо, второй помощник, был белокурый худощавый и бледнолицый северянин и держал себя с капитаном весьма предупредительно. А Рэдж, молоденький третий помощник, до смерти боялся капитана.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: