У Докучаева, мужика жизнью битого, кручёного, с младенчества не плакавшего, на глаза внезапно навернулись слёзы.
– Спасибо, – выдохнул он и поклонился в пояс, как давеча Лабань. – Спасибо тебе.
К костру вернулся хмурый, сосредоточенный. Уселся на прежнее место, оглянулся – Смерти видно не было.
– О чём базар был, начальник? – Бабич по-прежнему прижимал к себе Янку.
– Командир, – механически поправил Докучаев. – Начальники в кабинетах сидят. Ты… – он осёкся, закашлялся – одёргивать бывшего уголовника в сложившейся ситуации было, по крайней мере, нелепо. – Договорились мы, – обвёл глазами группу Докучаев.
– О чём? – быстро спросил Миронов. – Она от нас отстанет?
Докучаев хмыкнул, потянулся к костру, выудил из золы картофелину.
– Отстанет, – сказал он угрюмо. – Как завтра дело сделаем, так и отстанет.
Расправились с нехитрыми припасами быстро, в полчаса. Ели молча, Докучаев цыкнул на Бабича, принявшегося было травить тюремную байку, и тот осёкся, притих. Залили костёр – тоже молча, без слов.
– Каплан – в охранение, – приказал Докучаев. – Остальным спать.
– Не надо в охранение, – произнёс бесцветный мертвенный голос за спиной. – Спите все, я покараулю.
– Ты? – Докучаев обернулся, Смерть стояла в пяти шагах, привычно переминалась с ноги на ногу. – Ах, да, – Докучаев смахнул со лба пот. – Тебе же спать не надо. Неважно. Каплан, выдвинешься к лесу. Бабич тебя сменит, потом старик, за ним я.
Смерть отступила на шаг, другой, растворилась в темноте. Докучаев развязал рюкзак, извлёк плащ-палатку, августовские ночи в могилёвских лесах были холодные. Расстелил, стал укладываться.
Миронов неслышно подошёл, присел на корточки.
– Командир, – шепнул он. – Давай-ка поговорим.
Был Миронов старшим сержантом, кадровым, служил до войны в НКВД. Подрывному делу учился у самого Старинова. К партизанам забросили его и ещё четырёх минёров месяц назад, в июле, они и принесли с собой новое понятие – «рельсовая война». Красная Армия готовилась к наступлению по всему фронту, и дезорганизация железнодорожного движения в тылу становилась задачей важнейшей, первоочередной. В деле Миронов ещё не был, но из пяти подрывников Докучаев без колебаний выбрал его. Плечистый, с ладной фигурой спортсмена и загорелым, волевым, откровенно красивым лицом, Миронов выглядел человеком надёжным.
Миронов и место операции по карте выбрал – двухкилометровый спуск на участке пути Могилёв – Жлобин. Спуск заканчивался железнодорожным мостом, который наверняка охранялся, так что мины следовало закладывать ночью и на расстоянии. Подорванный на уклоне и слетевший под откос поезд наверняка означал длительное прекращение движения на всём участке.
– Слушаю тебя, Павел, – по имени обратился Докучаев.
– Возвращаться надо.
– Что? – Докучаев опешил. – Ты чего, куда возвращаться?
– Обратно, в лагерь.
– Сдурел?
– Да нет, не сдурел, – сказал Миронов жёстко. – Я в старушечьи байки не верю. Точнее, не верил до сегодняшнего дня. А оно вот как, оказывается. На верную смерть я не пойду.
Докучаев помолчал, приподнялся, опершись на локоть, затем сел.
– Не пойдёшь, значит? – переспросил он спокойно.
– Не пойду. И вам не советую.
Докучаев вскинулся, ухватил подрывника за ворот, свободной рукой рванул из кобуры ТТ, с маху упёр Миронову под кадык.
– Не пойдёшь – шлёпну, – пообещал он. – Понял, нет?
У Миронова вновь лязгнули зубы, как тогда, при виде ссутулившейся у костра Смерти. Он судорожно закивал.
– Понял, – выдохнул подрывник. – Прости, бес попутал.
Докучаев ослабил хватку, прибрал оружие в кобуру, затем отпустил Миронова.
– Хорошо, что понял, – сказал Докучаев миролюбиво. – Иди, спи. И это… не вздумай чего натворить, – миролюбие в голосе сменилось решительностью. – Я за тобой присмотрю. Чуть что – шлёпну на раз, не думая.
Лёвка Каплан сидел, привалившись спиной к сосновому стволу и выложив винтовочное цевьё на колени. Смерть умостилась напротив, полы чёрного балахона разметались по земле.
– Вопрос имею, – Каплан стиснул зубы, помедлил секунд пять и, наконец, решился. – Кто-нибудь из моих жив?
Смерть долго молчала. Затем откинула капюшон, луна подсветила пустые глазницы тусклым серебром.
– Зачем тебе? – спросила Смерть. – Завтра и так узнаешь.
– Ты завтра меня заберёшь?
– Да. Завтра.
– Я хочу знать сейчас.
Смерть вздрогнула, повела плечами.
– Что ж, – сказала она. – Завтра ты их увидишь. Всех.
– Всех? – эхом простонал Лёвка. – Ты забрала всех? И маму? И Миррочку с детьми? И Мишеньку? И Броню?
– Да. Всех разом. Ещё зимой, в феврале.
Лёвка Каплан, цепляясь за ствол, поднялся. Мясистое, грубое, заросшее щетиной лицо скривилось от боли. Смерть смотрела на него тускло-серебряными монетами провалившихся глазниц – снизу вверх.
– Йитгадаль ве йиткадаш Шме Раба, – нараспев затянул Каплан. Это был Кадиш, заупокойная молитва на древнем арамеит. Языка этого Лёвка не знал, а слова заучил наизусть – в детстве, как и все остальные еврейские мальчишки в местечке. – Ди вра хир’уте ве ямлих малхуте ваицмах пуркане ваикарев машихе.
Лёвка замолчал, просительно посмотрел на Смерть. Он не мог сказать заключительное слово молитвенной фразы, его надлежало произносить присутствующим при Кадише.
– Амен, – помогла Лёвке Смерть.
Янка, сжавшись в комочек, умостилась на краю ветхой подстилки из прохудившегося брезента. Её трясло, слёзы набухали в глазах, текли по щекам. Янка глотала их беззвучно, даже не всхлипывая.
– Нецелованной умрёшь, – уговаривал пристроившийся рядом Алесь. – Нехорошо это, не по-божески.
Бабич прижимал девушку к себе, стараясь руками унять дрожь. Тоскливо глядел поверх её головы на путающиеся в верхушках деревьев звёзды. Вёл ладонями от затылка вдоль узкой девичьей спины, доставая до ягодиц.
– Не надо, Алесь, – едва слышно проговорила Янка. – Не надо, не хочу я так.
– А как надо? – Бабича передёрнуло, то ли от злости, то ли от жалости, он сам не знал, от чего. – Как надо-то? Завтра уже все подохнем.
– А может…
– Да не может! Она ясно сказала – за нами пришла, за всеми. От неё не уйдёшь.
Девушка замолчала. С минуту лежали, не шевелясь, у Алеся вспотели застывшие на Янкиной пояснице ладони.
– Ладно, – прошептала вдруг Янка. – Ладно, пускай. Я не знаю, как это делается. Ты… ты поможешь мне?..
За мгновение до того, как проникнуть в неё, Алесь Бабич застыл. Склонился, поцеловал в пухлые, солёные от слёз губы. Удивился, что он, лагерник, после восьми лет отсидки, после поножовщин, толковищ, после лесоповала, ещё помнит, что такое нежность. Оторвался от губ, изготовился. Упёрся взглядом в запрокинутое Янкино лицо с зажмуренными глазами. И с силой ворвался в неё. Янка коротко вскрикнула и враз замолчала. Алесь, изнемогая от смеси злости, жалости и возбуждения, не отрывая глаз от нежного девичьего личика с закушенной губой, от разметавшихся русых волос, вонзался, вколачивался, ввинчивался в неё. Не сдержав стона, взорвался, выплеснул семя. Отвалился на бок, на ощупь нашёл в темноте Янкины плечи. Притянул девушку к себе, запутался пальцами в русых шёлковых прядях. С полчаса держал её в руках, баюкал, успокаивал, шептал неразборчиво поверх волос. Потом осторожно отстранил. Едва касаясь губами, поцеловал в лоб. Выбрался из-под брезента. Нашарил в траве одежду, изо всех сил стараясь не шуметь, натянул на себя. Вбил ноги в сапоги и отправился на пост – менять Лёвку.
После того, как Алесь ушёл, Янка долго лежала без сна, пытаясь понять, что она чувствует. Наконец, понять удалось – ничего. Ни сожаления, ни брезгливости, ни страха почему-то не было. А было лишь безразличие – словно не её только что сделал женщиной едва знакомый, по сути, мужик и не ей назавтра пора умирать.