— Да заткнешься ты, наконец, скотина неграмотная?! Чего разорался на всю степь? Заткнись, говорю! — визжал директор. — Замолчи, а не то!..
Но отца уже ничто не могло остановить.
— Неграмотный, говоришь? Может, и так. Зато не вор, не взяточник, не хапуга. Ты — грамотный? На каких курсах тебя воровству обучали?! Где?..
Отец не договорил. Директор размахнулся и занес над отцом кулачище.
Солнечный день померк в моих глазах.
— Не смей! — закричал я не своим голосом, бросаясь к директору. — Не смей бить папу!
Я вцепился в директора, стараясь оттащить его в сторону. Он оскалился и отшвырнул меня, как котенка. Я готов был убить его. Я бы убил его, если б смог. Я слал ему проклятия, но небо не обрушилось на голову директора совхоза. И когда он торопливо уходил в сторону кочевья, в спину ему светило все то же яркое весеннее солнце и ветерок, как ни в чем не бывало, посвистывал в стебельках трав.
И тогда я громко заплакал. Давясь слезами и чувствуя, как судорога больно сжимает мне горло, побежал к кочевью, спотыкаясь и падая.
«Волги» уже не было. По дороге, лениво пыля, ехал молоковоз. Я поднял руку. Шофер затормозил, открыл дверцу. Я сказал, что отец послал меня в кишлак по срочному делу. Шофер кивнул, помог мне взобраться на сиденье и захлопнул дверцу. И я уехал в кишлак, к маме. Впервые уехал, не спросившись у отца…
— …Опять с собаками сражался? Слава богу, хоть не загрызли! А что куртка изорвана — не беда. Отец новую купит, он у нас богач.
Только теперь я увидел, что рукав у куртки порван и еле держится. Проклятый директор!
— Это я случайно. О камень зацепился,
— Не ври. О камень так не порвешь. И когда ты ума наберешься? Все с собаками да с собаками. Того и гляди, лаять начнешь!
Я промолчал. Да что я мог сказать?
А мама продолжала бушевать:
— Вот-вот. Всегда так: натворит дел, а потом молчит, как каменный, будто не слышит. Ну, погоди, негодник! Вернется отец, я ему все расскажу. А он-то тебе уши прочистит!
Я почувствовал, что по щекам опять побежали слезы.
У мамы весь гнев как рукой сняло.
— Что с тобой, сынок? — Она притянула меня к себе и стала испуганно осматривать. — Побили тебя? Собаки покусали? Где? Где больно, сынок?
Мама гладила меня по волосам, вытирала слезы, а они все катились и катились, и я ничего не мог с ними поделать.
— Обещаю никогда больше… не рвать… одежду…
— Ну, хватит, хватит, сынок. Успокойся. Добра я тебе хочу, понимаешь? Хочу, чтобы ты хорошим человеком вырос. О ком мне еще беспокоиться, как не о детях своих? Кроме вас, у меня никого на свете нет. Родители умерли давно, братья с войны не вернулись… — Мама всхлипнула и приложила платок к глазам. — Хоть бы твой брат скорее из армии пришел. А там и ты подрастешь.
— Я уже и так подрос. Осенью в школу пойду, — теперь уже я старался ее успокоить.
— Конечно, пойдешь, сынок. Соседская дочка Латофат обещала книжки принести. А папа сумку тебе из города привезет. Самую красивую. — Мама вздохнула. — Есть хочешь?
Я кивнул. Почувствовал вдруг, что голоден. Мама намазала маслом кусок лепешки, достала пригоршню парварды[3], высыпала мне в карман.
— Сними куртку, сынок. Я починю. А ты поиграй пока.
«Хорошая у меня мама, — подумал я, выбегая из дома. — Добрая и ласковая. Только притворяется строгой. Я, когда вырасту, обязательно машину куплю. Посажу маму в нее и увезу далеко-далеко. Платьев ей накуплю, платков красивых…»
На улице ярко светило солнце. Весело перекликались воробьи в густой листве деревьев. Буйнак выбежала из-за дома, присела на задние лапы и уставилась на меня умными карими глазами, словно спрашивала: «Ну, что случилось? Расскажи…»
Когда Буйнак на меня так смотрит, мне кажется, что она вот-вот заговорит. Но собаки не умеют говорить. А жаль…
— Почему собаки не умеют разговаривать? Ведь язык-то у них есть? — спросил я однажды у бабушки.
— Аллах не наделил их речью.
— Почему нас наделил, а их нет?
— Мы — люди, — ответила она, не выпуская из рук веретена.
— Ну и что? Собаки иногда лучше людей все понимают.
— Все равно они — собаки. Не задавай глупых вопросов, аллах рассердится. Когда вырастешь, сам все поймешь.
Я не стал больше спрашивать. Но бабушка продолжала бормотать себе под нос — думала, наверное, что я ее не слышу.
— Ой-вой, до чего дотошный мальчишка растет! Все ему знать надо. К добру бы это. Сохрани его аллах, сделай так, чтобы голова у него была крепче камня.
Тут я не выдержал и расхохотался. Бабушка испугалась, то ли притворно, то ли всерьез.
— Ох, как ты меня напугал, негодник! Не мальчишка, а наказание одно!
— Почему крепче камня? Потрогайте, вот она какая — теплая, мягкая.
— Ах, шалун, ах, озорник! — качала головой бабушка. — Сейчас же оставь в покое веретено, не то нитку оборвешь, лучше пойди шерсти принеси из кладовки…
Между прочим, отцу тоже известно, какая Буйнак умница. Откуда я знаю? А вот откуда. Он, когда поручает мне что-нибудь, всегда следит, чтобы рядом была Буйнак.
Скажем, всю отару с горного пастбища пригнать. Думаете, это легко? У любого чабана спросите, редко кому потом за пропавшими ягнятами или козами возвращаться не приходится. Но нам с Буйнак — никогда. Я считаю, а она среди скал рыщет. И всякий раз отара целехонька.
В такие дни все бывают довольны: и отец, и я, и Буйнак. Ей от меня самые лакомые куски достаются, и никто меня за это не ругает.
…По ночам, когда все спят, я люблю слушать, как лает Буйнак. Я даже научился различать ее лай.
Продолжительный, с подвывом означает: «Зря стараетесь, мы не спим!» Это она волков, что по горам бродят, предупреждает.
Негромко, коротко залает — собакам знак подает: «Не дремать, держать ухо востро!»
Громко и часто — знай: волк к отаре крадется.
Яростно, с хрипом — это команда другим собакам: «Вперед, волк рядом!»
А когда она лает сонно, неторопливо, это значит: «Все спокойно, спите на здоровье».
Тогда и я закрываю глаза и окунаюсь в сон.
Мы взобрались на Дульдулькию рано утром, когда в ущелье еще клубились сумерки и только на вершине Старого Тополя играли первые лучи солнца. Рощица угадывалась немного левее смутным темным массивом, оттуда доносился невнятный гул, будто множество людей переговаривались между собой громким шепотом.
Я прилег на остывший за ночь валун, подпер подбородок кулаками и стал смотреть вниз, раздумывая, как отвадить от Тераклисая Кадыркула-Насфуруша. Буйнак лежала рядом и тоже глядела вниз, чутко насторожив подрезанные уши. Наверное, и она о Кадыркуле думала.
Обычно он приходит сюда как раз в это время. Забирается в рощицу, облюбовывает деревцо, кладет возле него мешковину и достает из хурджува нож. Нож у него особенный — с двумя ручками, я таких ни у кого не видел. Табачник пробует ногтем лезвие и приступает к своему черному делу: начинает соскребать с деревца кору. Скребет, а сам под нос мурлычет что-то, как бродячий кот над объедками. Мурлыканье слышится то громче, то тише и вдруг замолкает: Кадыркул убедится, что близко никого нет, — и опять за «работу».
Если его не остановить, он всю рощу погубит, деревца после его ножа высыхают. А ему что? Погубит одну рощу — другую найдет.
Неужели он не явится сегодня?.. Внезапно Буйнак навострила уши и вся подобралась. Далеко у входа в ущелье показалась черная точка. Я всмотрелся: человек верхом на осле. Кадыркул? Путник приблизился. Да, это он, табачник. Въехав в ущелье, он спешился и пошел рядом с ослом, то и дело его подгоняя.
На Кадыркуле был старый засаленный халат без пояса. Поясной платок он обмотал вокруг выцветшей тюбетейки, как чалму, свесив конец на ухо. На спине осла покачивался хурджун, покрытый мешковиной. Край мешковины волочился по земле. Возле рощицы осел прибавил шагу.
Буйнак нетерпеливо повизгивала, то и дело оглядываясь на меня. А я все не мог решить, что же нам делать.
3
Лакомство, приготовляемое из муки и сахара.