Я знаю, что она считает меня несмышленышем. Поэтому и спорить не хочет. Ну, и пусть считает. Вот вырасту большой, тогда поймет, на что ее Нарбута способен!..
А ведь Кадыркул чуть-чуть не убил Буйнак. Еще раньше. Тогда топором хотел зарубить, а в этот раз чуть не задушил. Зато теперь Буйнак долго жить будет. Бабушка говорит: кто дважды избежал смерти, тому долгая жизнь суждена.
Вот и хорошо. Мы с Буйнак и дальше за тополиную рощу будем бороться. Берегись, Кадыркул-Насфуруш. Ни одно деревцо не дадим в обиду.
А вдруг Кадыркул помрет от того, что я его камнем по башке треснул? Меня в тюрьму посадят? Наверное, посадят. Буйнак что? Собак не сажают. А потом, ведь это я его в ручей столкнул…
Нет, не помрет Кадыркул. Не должен. Отец считает, что дурные люди не умирают. Кадыркула самого давно надо бы в тюрьму посадить за его проделки! А бабушка почему-то говорит, что на его кошку никто и шикнуть не смеет… Ну, ничего, вот брат из армии придет!
Недавно отец с мамой ему письмо отправили. Написали, что к тому времени, когда он вернется, может, совхоз нам машину выделит. И чтобы он на шофера выучился. Станет нас возить всюду.
Я, когда вырасту, тоже машину водить буду.
А вот письма писать я пока еще не умею. Зато могу Буйнак нарисовать. Я в то письмо рисунок вложил. А Шербута — так моего брата зовут — в ответном письме попросил, чтобы я ему еще рисунки присылал. Я нарисовал сидящую Буйнак. В следующем письме пошлю обязательно. Я так Шербуту люблю, что иногда от тоски хочется плакать. Скорее бы он приезжал. Я ему тогда все про Насфуруша расскажу. Уж кого-кого, а Шербуту Кадыркул испугается. А что, если ему фотографию показать, на которой Шербута с автоматом в руках снят? Нет, не стоит, пожалуй, Насфуруш, чего доброго, выхватит ее у меня из рук и изорвет.
И тут меня осенило: ружье! Отцовская одностволка! И как я сразу не догадался? Кадыркула надо застрелить. А может, и стрелять не придется, он как увидит меня с ружьем в руках, так за семь гор драпака задаст…
Так-то оно так, только стрелять ведь я не умею. К тому же, если мама увидит, что я ружье трогаю, она сразу отцу скажет. Он тогда с меня шкуру спустит и соломой набьет. Я не представляю, как можно человеческую шкуру соломой набить, но раз отец так говорит, значит, можно.
Однажды, когда из города приехали дяденьки в шляпах, отец зарезал козла, снял с него шкуру, набил соломой и повесил в загоне под крышей. А потом, уже летом, сделал из нее бурдюк — кислое молоко хранить.
Я тогда спросил у мамы, что получится, если с человека снять шкуру, а она молча ткнула пальцем в бурдюк и засмеялась. Но ведь бурдюк-то из козлиной шкуры!
Решено. Как только отец уедет в совхоз по делам, я хватаю ружье и бегу в Тераклисай. Лишь бы мама не увидела.
И пусть только попробует Кадыркул топольки тронуть! Захвачу его в плен, как наши фашистов брали, и в кишлак с поднятыми руками приведу. А пока…
А пока мы с Буйнак отправились в Тераклисай проведать, как раненые топольки поживают.
Вот и тополиная роща. Но что это? Тополей с содранной корой нет и в помине! Одни пеньки торчат…
Будь ты проклят, Насфуруш! Чтоб у тебя отсохли руки, которыми ты эти топольки сгубил! Я знаю, это сделал ты.
Рядом с пеньками сквозь прошлогоднюю листву пробились тонкие побеги — крохотные топольки с изумрудными клейкими листиками.
Они еще совсем маленькие, но они вырастут и станут большими, красивыми тополями. А сейчас им надо помочь…
Мы с Буйнак трудились до самого вечера: соорудили запруду на ручье, провели арычок к молодым деревцам. Теперь земля вокруг них всегда будет влажной.
Растите, топольки! Тянитесь к солнцу!
…Кадыркул громадной зловещей тенью поднялся выше гор, заслонил полнеба. Гибель грозила всем: и увенчанной снегом вершине Ойкор, и темно-зеленым арчам на ее склонах, и ледяным прозрачным ручьям, и тополиной роще, и птицам, и зверям. «Нет! — закричал я. — Не-е-ет!» И горы откликнулись долгим, медленно угасающим эхом.
Я взбежал на вершину горы, приставил ладони ко рту рупором и закричал изо всех сил:
— Люди-ии! Не говорите, что не слышали! Помо-ги-и-и-ите-е! Горы в беде-е-е! Скорее сюда-а-а!
Но в ответ — только гулкое, замирающее эхо. Тогда я хватаю ружье и, целясь Насфурушу в лоб, нажимаю на спусковой крючок. Но ружье не стреляет. Я отбрасываю его в сторону и прыгаю с горы.
…Я проснулся от собственного задыхающегося крика и долго не мог уснуть. Знобило.
За стеной сонно и глухо залаяла Буйнак. Ей откликнулись Актай и Сиртлан. Верные сторожа, они предупреждали: «Вокруг все тихо. Спите спокойно».
А мне все равно не спалось.
Взять ружье мы так и не сумели: у отца прибавилось забот, и он никуда не отлучался из дома. Весной у него всегда так: с ягнятами хлопот много. А начинается все несколькими месяцами раньше.
На отгонное пастбище приезжает ветеринар, овцам специально уколы делать. Но такие уколы не всем делают, а только совхозным, у которых тавро на ухе. Овцам главного бухгалтера, заведующего фермой и нашим уколов не делают. Их отец сразу же от стада отделяет и велит Хамро в горы их угнать.
У этих овец весной по одному, редко по два ягненка бывает. А у тех, которым укол делают, — по три, по четыре, иногда и больше. Каждой по одному ягненку оставляют, а других режут, чтобы шкурки сдать.
Я однажды спросил у отца, почему нашим овцам уколов не делают. Он только рукой махнул:
— Э-э, сынок! Лучше от овцы одного настоящего ягненка получить, чем четырех котят, от которых ни шкурок, ни мяса. Да и овцы после всех этих фокусов уже не те, болеют, чахнут.
— Тогда зачем же другим овцам уколы делать? — удивился я.
— Маленький ты еще, — вздохнул отец, — вырастешь, поймешь. Это ведь не вчера началось. Кто-то придумал, другие подхватили. Кому не хочется от ста овец триста — четыреста ягнят получить? Теперь начинают понимать, что к чему, да назад идти неудобно.
— А вы им не можете подсказать?
— Считаешь, послушают? Кто я такой? Обыкновенный чабан, маленький человек. Засмеют только. Подумаешь, скажут, умник нашелся!..
Отец у нас никогда душой не кривит. Я слышал, как однажды он сказал маме:
— Если я что-то не так сделал, то не по своей воле. Приказывают, и приходится.
Когда заготовители к нам приезжают, мы с Буйнак стараемся уйти куда-нибудь подальше. Обычно на Дульдулькию забираемся. Буйнак помалкивает, а я ее вопросами засыпаю.
— Ну, скажи, чем ягненок виноват? За что его убивают? За то, что у него шкурка красивая? Слышала, как они блеют, бедняжки? Небо и то, наверное, содрогается. А людям хоть бы что. И все для того, чтобы воротник на пальто сшить или шапку. И ради этого надо малышей убивать?
Все вокруг были сильнее нас: и отвратительный в своей зловещей ненасытности Кадыркул, и заготовители, не знающие жалости к беззащитным ягнятам, и горожане, которые, сверкая золотыми зубами, азартно торговались с чабанами за каждую шкурку, и браконьеры, которые, умаслив лесничего, рубили и без того редкие арчовые деревья, и те, что вырезали со склонов изумрудные квадраты дерна и увозили куда-то в кузовах грузовых машин. Все они неизменно побеждали, и мы были бессильны перед ними.
Нынешней весной у Сиротки должен родиться ягненок. Неужели и его ждет та же участь? Я умолю отца, чтобы ее ягненка не трогали. А если отец меня не послушает, тогда…
Тогда я потихоньку уведу Сиротку в кишлак и там спрячу, так что никто ее не сыщет!
И тут меня осенило. А что, если… Я вскочил и бросился искать Буйнак. Она спала на солнышке у южной стены загона, Я растолкал ее. Она сладко потянулась, зевнула и недовольно взглянула на меня, будто спрашивая: «Ну что еще у тебя?»
— Придумал! — зашептал я ей в самое ухо. — Слышишь? Я придумал, как ягнят уберечь. Пойдем покажу.
Она встала и нехотя поплелась за мной. Я подвел ее к воротцам загона.
— Ночью, когда все будут спать, надо открыть ворота. Ягнята убегут и смешаются со стадом. Поди ищи их тогда! Я бы сам открыл, но мне нельзя. Если заметят, как я из дома выхожу, сразу обо всем догадаются. Открой ты, ладно?