— Ну что же, будем знакомиться? — сказала Сергеева. Она сказала это нарочито просто и даже весело, но я чувствовал, что она очень волнуется.

Она подошла ко мне, протянула руку и представилась:

— Сергеева.

— Котлов, — ответил я.

— А имя твое как? Хотя я ведь тоже еще не назвалась по имени… Ирина Федоровна.

— Сева…

Я чувствовал, что Сергеева нарочно затягивает это знакомство: ей гораздо легче было разговаривать со мной, чем с Вовкой. И тут я хорошенько разглядел ее. Про мою маму в нашем московском дворе говорили, что она «красивая, как артистка», и многие вообще так считают, что у артистов лица должны быть обязательно красивые, а мне кажется, они должны быть просто очень выразительные. Рыжик это мне как-то говорил, и, увидев Сергееву, я подумал, что он прав. Она была подстрижена под мальчишку, глаза у нее были пристальные и где-то в самой-самой глубине очень задорные. А ведь роль она в той пьесе про Францию играла совсем не задорную и не озорную, а очень грустную, даже трагическую, и я подумал, что она, наверно, тоже очень здорово умеет перевоплощаться.

Сергеева была в черном спортивном свитере. Он доходил ей до самого подбородка, на котором была очень веселая ямочка. Я почему-то стал про себя размышлять, сколько Сергеевой может быть лет, и не смог определить. Она могла быть и очень молодой и не очень молодой — бывают такие люди, у которых очень трудно определить возраст. Я по крайней мере был уверен, что она еще долго-долго будет такой же задорной, напоминающей и спортсменку, и молодую учительницу, и артистку…

— А ты какую роль хочешь исполнять? — спросила у меня Ирина Федоровна. Она нарочно продолжала наш разговор, потому что не знала, наверно, как ей обратиться к Рыжику.

«Что между ними происходит? — удивлялся я. — И за что он ее так невзлюбил? За что?!»

Сергеева смотрела на меня, и мне казалось, она тоже молча задавала этот вопрос: «Почему Рыжик там, на сцене, насупился и щеки у него вдруг стали ярче рыжих волос?»

— Я просто так, с Рыжиком пришел… — тихо ответил я. — С Вовкой… Он вас так ждет! Он будет читать вам басни и стихи!…

Мне хотелось как-то сблизить их, помирить, соединить. Но Рыжик сближаться вовсе не собирался.

— Ничего я не буду читать! — четко и зло произнес он со сцены.

— Как не будешь?… — удивленно повернулась к нему Сергеева. — Ведь ты Вова Песочников? Да?

— Ну, а что же из этого?!

— Мне говорили, что ты очень подходишь на роль Тома Сойера. Да я и сама теперь вижу… Том, если бы рассердился, наверно, разговаривал бы со мной вот так же. Только он никогда не злился без причины.

— Вовка! Ты же очень хотел сыграть эту роль! Ты же и стихи выучил и басни… И сценки всякие разыгрывал. Помнишь, с соседями?…

Я вмешался в их разговор, потому что мне очень хотелось, чтобы все было хорошо, и чтобы Вовка поскорей начал читать стихи и разыгрывать сценки, и чтобы ему понравилась Сергеева так же, как она нравилась мне.

Вовка вдруг громко, тяжело спрыгнул со сцены и побежал между рядами стульев к двери. Потом он повернулся, громко, не глядя на нас, сказал:

— Я не буду играть!… — и выбежал из зала.

У Сергеевой чуть-чуть задрожала щека, озорные огни в глубине глаз потухли, и она натянула свой черный свитер на подбородок, будто внезапно озябла или хотела спрятаться. И тут уже легко можно было определить, что ей, наверно, больше тридцати лет.

— Не огорчайтесь! — быстро заговорил я. — Не огорчайтесь, пожалуйста! Я сейчас его догоню! И он будет играть Тома Сойера! Я его заставлю!

Сергеева печально улыбнулась.

— Нет, нет! Не надо… Я ведь знала, что ничего из этого не получится.

Я тогда не понял, к чему относятся ее слова, и еще горячей стал убеждать:

— Получится! Такой спектакль получится, что все со стульев попадают от восторга! Хотите, я Тома сыграю, а? Ведь меня в Москве все называли выдумщиком и фантазером. Значит, и я, может быть, подойду для этой роли… Вот проверьте! Хотите, я вам стихи прочитаю? Наизусть!

Тут же я с испугом подумал, что, если она согласится меня прослушать, я ничего, кроме стихов Тимки Лапина («Ах, детки, детки, детки! Сколотим табуретки!…»), наизусть прочитать не смогу. Но она словно вовсе забыла о моем существовании и как-то бесшумно и устало опустилась на стул.

Тогда я решил любой ценой вернуть Рыжика на сцену.

— Подождите, пожалуйста, — торопливо проговорил я. — Сейчас… сейчас я вернусь. Все будет хорошо. Вы увидите!

Она ничего мне не ответила, потому что думала о чем-то своем, а я пулей помчался по гулким и пустым этажам.

Рыжик стоял возле школы, за углом. Он, видно, поджидал меня.

— Вернись сейчас же! — громко приказал я ему.

Но он взглянул на меня такими злыми зелеными глазищами, что я сразу сбавил тон.

— Ну, почему ты так?… Ведь она хотела помочь тебе… Чтобы ты сыграл Тома!

— Не нуждаюсь! — отчеканил Рыжик. — Все это было подстроено! Теперь-то я понимаю… Сколько раз у отца спрашивал: «Кто этот руководитель? Кто?» Он помалкивал. «Сюрприз!» — говорил. А пришел-то не руководитель, а ру-ко-во-ди-тель-ни-ца! Кто ее звал? Кто ее просил? Все нарочно подстроено! Все подстроено!…

— Ну вернись, Вовка!…

— Не вернусь! А ты иди, умасливай ее… Может, сам Тома сыграешь?

— Нет, я не сыграю. Просто не смогу! У меня нет таланта. А у тебя есть! И еще какой! Только ты один можешь сыграть. И ты не имеешь права срывать спектакль. Вот ребята узнают — что тогда будет? Ты же сам говорил, что «искусство требует жертв»! Вот и пожертвуй… Согласись! И что ты там с ней не поделил?

— Не твое дело!

Рыжик быстро зашагал по улице. А я пошел я другую сторону. Пройдя немного, я вспомнил, что обещал Сергеевой вернуться. Но ведь один, без Рыжика, я ей был вовсе не нужен, и поэтому я не стал возвращаться на четвертый этаж, в пустой школьный зал, а тихо побрел по улице с московским названием…

Подслушанный разговор

Я вовсе не хотел его подслушивать. Это получилось совершенно случайно. Просто я до того зачитался и сидел на своем любимом балконе так тихо, что мама совершенно забыла про мое существование. И вдруг я услышал в комнате мужской голос. Сперва я решил, что это Дима или папа, но потом разобрал, что голос другой… Это был Владимир Николаевич.

Я сидел за одной половиной балконной двери, которая была завешана газетами, папиными и мамиными халатами: полярный день все еще мешал нам спать по ночам. Так что мама и Владимир Николаевич меня не видели, хоть я был буквально рядом с ними. А вторая половина двери была открыта, и потому я слышал каждое слово. Правда, иногда мягкий голос Владимира Николаевича начинал звучать так тихо, что мне приходилось напрягать весь свой слух и чуть не всовывать голову в комнату. Но я слух напрягал, а в комнату все-таки не совался…

Сперва Владимир Николаевич тоже похвалил маму за уют. И голос его в ту минуту чем-то напоминал голос Рыжика, когда тот (помните?) с завистью сказал:

— Ую-утно у вас…

Потом Владимир Николаевич заметил, что будет очень хорошо, если мама с папой выберутся к нему в театр. Только не в ближайшие три дня («Эти спектакли лучше смотреть в Москве!»), а позже, когда пойдет какая-то малоизвестная пьеса, «открытая местным театром», как сказал Владимир Николаевич. В общем вначале не было ничего интересного.

Я даже собирался уже покинуть свое убежище, войти в комнату и поздороваться с Владимиром Николаевичем, но тут… Тут он сказал:

— У меня к вам есть одна большая… и очень необычная просьба.

— Пожалуйста! Я всегда рада!… Если только смогу… — стала уверять мама.

И все-таки Владимир Николаевич не сразу высказал свою просьбу; он еще довольно долго, пока я у себя на балконе просто умирал от нетерпения, ходил по комнате (шаги его то приближались, то удалялись от балкона). Я, забывшись, чуть было не крикнул: «Скорее! Скорей выкладывайте свою просьбу! Мы всем «семейным квартетом» вам немедленно поможем!» Но я все-таки удержался и ничего не крикнул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: