Я размышлял, глядя на посетителя, — гнать его тут же или еще что-то спросить? Как посмели они обратиться ко мне? Это после моей-то речи в парламенте? На что рассчитывают?
Американец, видимо, понял мои мысли. «Господин Поль, — сказал он, — вы, очевидно, удивляетесь, с какой стати наш выбор пал именно на вас?»
«Над тем и ломаю голову, — отвечал я. — В самом деле, почему?»
«А потому, господин Боль, что мы располагаем вот этим любопытным досье…»
И дипломат не спеша, даже торжественно раскрыл плоский атташе-кейс и положил передо мной ксероксную копию личного дела члена молодежной нацистской организации Жозефа Боля. Там был, как говорится, полный набор — дата вступления, уплата взносов, тексты речей на митингах…
Да, такое в моей жизни было. В молодости. Во времена гитлеровской оккупации. Недолгое время, но было! Никуда не денешься. Вот почему я начал свой рассказ с того, что человеку свойственно заблуждаться, делать промахи.
Мне казалось, что о моем прошлом, о моем темпом прошлом, знаю только один я и больше никто. Ведь все архивы нацистов сгорели во время бомбежки английской авиации. Так мне казалось.
«Я оставлю вам эти бумаги на память, — деловито сказал американский дипломат. — Как сувенир о вашем прошлом, о котором, конечно же, не должен знать никто — ни пресса, ни ваша семья. Ведь вам дорого ваше доброе имя и депутатский мандат, не правда ли, господин Жозеф Боль?»
И он ушел, обворожительно улыбнувшись в дверях. Улыбка означала: «О'кей! Дело сделано!»
Вот, собственно говоря, и все, что я хотел, дорогой мой Гюстав, тебе поведать. Делай с этой кассетой все что хочешь. Мне безразлично. Я в западне».
«Ну, мы еще посмотрим, — заговорил другой голос. — Посмотрим, кто окажется в западне. Я не собираюсь публиковать твою исповедь, Жозеф. Но дам американцам понять: она у меня в руках, и если янки не оставят тебя в покое, то им же будет хуже — я сделаю грандиозный скандал!»
«Поступай как знаешь, — тихо и печально отвечал Боль, — Мне все равно…»
На этом запись кончилась.
Все трое долго молчали. Звонил телефон, но Клод не обращал внимания.
— Нужно переписать эту пленку, — решил он. — И я сам прокручу американцам эту кассету и даже подарю запись.
— Вот как! — изумился Робер. — И что потом?
— А то, что за такой подарок я буду для них свой человек. Правда, дядя Жан-Поль?
— Похоже, что так, Клод. Кажется, я схватываю твою идею. Но давайте просмотрим возможные варианты. Если, скажем, отдать кассету прессе, то что мы будем иметь? Позор для покойного Боля, удар по семье, удар по депутатам, которые поддерживали его в парламенте. Американские службы в таком случае перестроят свой план — подыщут новых кандидатов на предательство, и мы, увы, знать их уже не будем. Действуй, Клод, как ты решил. Но не переигрывай, входя в доверие. Держись так, чтобы американцам казалось, будто это они тебя вовлекают в свои делишки, а не ты стремишься проникнуть в их тайны.
В квартире вдовы Гаро делать уже было нечего. Жан-Поль отправился в клуб филателистов, Робер поехал к себе в редакцию. И Клод вдруг остро ощутил свое одиночество в этом большом и красивом городе, где ему всегда было радостно и весело жить, где промчались лучшие студенческие годы.
Париж всегда создавал у Клода восторженное настроение. Стоило выйти на улицу, как сразу охватывало легкое возбуждение, словно выпил стакан веселящего вина или оказался в цветущем саду. Даже в дождь, в холодные дни или безлюдное время — всегда Париж вселял приподнятость и необъяснимое внутреннее ликование. Толпы праздных или озабоченных людей на Елисейских полях, на Монмартре и Монпарнасе, манящие уютом бесчисленные кафе и бары, кисловатый запах метро, каскады мостов через Сену, беспечные клошары и сосредоточенные букинисты, песни бродячих музыкантов, экраны ярких магазинных витрин, тенистые аллеи Булонского леса, калейдоскоп рекламных афиш — все было в этом городе особенным, парижским, не таким, как в других городах и странах. Париж круглосуточно балансировал между праздностью и деловитостью и было в нем в меру и того и другого.
Клод вышел на авеню Фридлянд — один из лучей площади Шарля де Голля. Возле цветочного киоска понюхал тугие бутоны бордовых роз.
— Месье желает букет? — живо спросила продавщица надтреснутым от простуды голосом.
— Нет, спасибо.
— Как будет угодно, месье.
Клод сел в такси и сказал шоферу ехать в Булонский лес. Возле озера он вышел и снова почувствовал себя неуютно и одиноко. Как чужой среди чужих.
Закрыл глаза, чтобы сосредоточиться и понять, что же с ним творится. И понял — не было прежнего чувства безотчетной восторженной радости, того чувства, которое всегда охватывало его на улицах Парижа.
Присев на скамейку, он стал размышлять над своим открытием. Первые после возвращения дни он просто-напросто приходил в себя, как вынырнувший пловец после глубокого погружения, и потому не мог сразу обнаружить пропажу — пропажу восторга от встречи с Парижем. Снова и снова выискивал он в себе это чувство, но не находил. Было пусто. Как в покинутом доме, откуда вывезли все до последней сломанной игрушки, и даже на стенах нет ничего, что напоминало бы о когда-то живших здесь. Клод попробовал растормошить себя и вызвать забытое состояние приятного восприятия жизни, которое прежде, как птица, само впархивало в него, едва он вливался в суету парижских улиц. Он заставил себя прислушаться к гвалту пичуг в косматой зелени каштанов, к глухому, как дальний прибой, шуму города… Заставил себя хорошенько вглядеться в озеро, где кувыркались сизые утки, в веселящихся вокруг детей, в читающего газету старика.
Все было типично парижское. Но уже без романтической окраски. И Клода охватила досада, злость. Неужели отныне всегда все будет плоским, обыкновенным, без внутреннего трепета? Неужели восторг жизни никогда уже не пронзит его от глотка парижского воздуха, от улыбки незнакомой девушки, от бело-розовых свеч цветущих каштанов? Никогда?!
Он бездумно уперся взглядом в серый асфальт. И сидел так долго.
— Простите, вы не скажете, который час?
Возле него стояла миловидная девушка с книгой в руке, заложенной веткой акации. Клод учтиво встал, сказал время и снова опустился на садовую скамью.
Девушка поблагодарила, бросила на него откровенно разочарованный взгляд и отошла с подчеркнуто рассеянным видом.
«Как-то поживает Патриция, — подумал Клод. — Интересно, что стало с Люси? Позвонить, написать? Нет, ни к чему это. Дело прошлое».
Неторопливо дважды обошел озеро Булонского леса, размышляя о том, что же с ним сделал легион. Когда там в Африке, они убивали и убивали их, то и в него, видимо, тоже попали. Да, голова и руки целы, но расстреляно что-то внутри — убито восторженное восприятие жизни. А ведь было время, когда он наслаждался своими мечтами… Было время, когда предвкушал блестящую карьеру, словно бы прохаживался по пляжу и у ног его плескалось перламутровое море, в которое он вот-вот войдет и поплывет к горизонту… И случилось же такое, что море внезапно исчезло, отхлынуло за горизонт, и вместо него на илистом дне осталась всякая дрянь, и некуда нырять, и нельзя плыть… Невероятно, но факт. И Клоду казалось, что он на пустом голом месте и нет вокруг никого, ничего. Ни моря, ни грез, ни светлой радости от будущего. И неизвестно, зачем ему жизнь?
Он отчетливо вдруг увидел солнечный майский день, увидел себя, Робера и Патрицию, беспечнейше болтающих о чем-то незначительном на веранде кафе в Латинском квартале. О чем же они тогда говорили? Кажется, о его карьере юриста, о том, что неудачники виноваты сами и ни на кого не следует пенять за нескладную судьбу. Но кто повинен в его исковерканной жизни? Разве он сам? Нет. Так кто же?
Капитан Филипп Курне?
Американский атташе, пригласивший Гюстава Гаро в лес, где его убили?
Кто-то еще выше и дальше, кому не нравится, как голосует парламент в Соседней стране?
Получается, что из-за чужих афер должен страдать он, Клод Сен-Бри? Но с какой стати?