На продпунктах крупных станций не чаще раза в двое суток нас действительно кормили горячей пищей. Кормежка могла прийтись и на ночь. Это было в порядке вещей. Организация была идеальной. Вот из столовой продпункта выходит рота другого эшелона, ее уже накормили. Раздается команда: «Рота, справа по два, в помещение шагом марш!» Мы вваливаемся с мороза, с привычной сноровкой занимаем места по десять за дощатый стол. Через минуту мелькают бачки с супом и кашей, делят хлеб. На все про все — пятнадцать минут. «Встать! Выходи!» Нас ждет следующая рота. Пар нашего и ее дыхания на две-три минуты сливается. Две роты расходятся в противоположных направлениях, и нам навстречу идет очередная клиентура продпункта в две-три сотни одинаково одетых наших сверстников.
В Ртищеве скопилось много эшелонов. Скорого отправления не предвиделось, и, отлучаясь от эшелона, мы не боялись отстать. А отставание квалифицировалось как дезертирство. Бродя по путям, мы наткнулись на вагон без дверей. Его заполняли замороженные трупы пленных.
Замечательная удача — это прибывающий эшелон платформ с сахарной свеклой. Надо было успеть за время его стоянки сбросить с него как можно больше свеклы. Случалось, «свекольник» трогался. Тогда мы сбрасывали свеклу до самого крайнего момента, пока еще можно было спрыгнуть на ходу. Потом, возвращаясь к своим вагонам, собирали свеклу. Запеченная на «буржуйке», она была сытным лакомством.
После Балашова, где нас пересадили в огромные пульмана, эшелон шел как курьерский. Не успели оглянуться, как в Поворино сменили бригаду, и мы помчались дальше. Топлива для печек не было. Холод лютый. На короткой остановке раздают сухари, селедку и по стакану пшена. Варить его не на чем. Помялись, помялись, переглянулись, да и съели сырым.
Вдоль железнодорожного полотна тянется непрерывный забор из деревянных щитов, ограждающих полотно от снежных заносов Эх, утащить бы пару щитов на дровишки и обогреться! Но об этом и думать не моги. Такой поступок расценивается однозначно: диверсия ради срыва военных сообщений со всеми вытекающими отсюда последствиями.
В пути, с приближением к фронту, который ассоциировался отнюдь не с праздником и вечеринкой, а с надвигавшимся чем-то страшным, так или иначе все навязчивее подкрадывалась мысль: «Убьют?» Никто не проронил по этому поводу ни слова. Надо всем господствовали сто раз повторенные и затверженные слова из «Боевого устава пехоты»: «Бой есть самое суровое испытание физических и моральных качеств бойца. Часто в бой приходится вступать после утомительного марша, днем и ночью, в зной и стужу….» И ты обязан быть смелым воином. И ты знаешь это, и не имеешь права разбавлять свои моральные качества некстати возникающими мыслями. И ты принял присягу, и ты поклялся «защищать свою Родину, Союз Советских Социалистических Республик, мужественно и умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни». И если ты по злому умыслу нарушишь эту свою торжественную клятву, то пусть тебя «постигнет суровая кара советского закона, всеобщее презрение и ненависть трудящихся». Вот через какой нравственный барьер прорывались нежеланные мысли. Так что же это? Ты боишься, не убьют ли тебя… Боишься расстаться с жизнью? А как же с твоей готовностью отдать ее за Родину?! Ты что, трус? Никоим образом! И ты снимаешь это чудовищное противоречие категорическим и уверенным ответом самому себе: «Меня не убьют! Не могут убить!» И так утверждали не только те, кто остался в живых, но и те, кто потом был убит.
Высказывание вслух о твоей личной возможной смерти исключалось. Его бы и расценили, как трусость. Мог выдать только какой-нибудь грустный напев себе под нос, случайно перехваченный взгляд, да вдруг не к месту бесшабашная песня: «Эх, загулял, загулял парень молодой, молодой, в красной рубашоночке, фартовенький такой!» Разумеется, никакие такие логически выстроенные формулировки даже и в голову не приходили, но именно к ним сводился рой разрозненных, иногда вовсе и не фиксировавшихся мыслей.
Какое бы то ни было недовольство проявлялось только на самом низком житейском уровне. Например, когда твоя пайка показалась тебе меньше, чем у другого. Или если тебя сменили с поста позднее, чем полагалось.
Срочная разгрузка на станции Филоново, и длительный марш только по ночам по грейдеру, обозначенному вехами с пучками соломы на верхушках.
Колонна длинная, всю ее впереди не видно. Перед глазами спины и тощие вещмешки, мерное покачивание шапок-ушанок, да слышен скрип снега под валенками.
Молчание, разговоров не слышно, редко перебрасываются одним-двумя словами. Марш долгий, идти трудно. Вдруг замечаешь, как идущего перед тобой повело-повело куда-то в сторону: спит. А то и тебя одернут: и ты заснул.
Позади колонны идут несколько сержантов. Это замыкающие, которые помогают выбившимся из сил.
Днем отогреваемся и отсыпаемся возле теплых «грубок» в хуторских домишках. Сколько войск уже успело прошагать через эти хутора… Хозяйки и дети к ежедневно меняющимся постояльцам привыкли. Иногда угощают какой-нибудь немудрящей едой, мы не отказываемся, а детишкам перепадает сахарку. С наступлением сумерек доносится команда «выходи строиться». Повторяется ночной марш.
В станице Алексеевской маршевую роту сдали фронту. Пока сдавали — кормежки не было. В хуторах на Хопре и его притоке Бузулук кто на что выменивали тыкву и мороженную рыбу.
Снова марш, то пешим строем, то на ЗИСах без всяких тентов и скамеек. Вповалку на соломе. Станицы Еланская, Боковская, Глубокая… Мы — пополнение 1-го гвардейского мотомеханизированного корпуса (командир генерал-майор Руссиянов).
Я стал вторым номером расчета пулемета «Максим» первого взвода пулеметной роты второго батальона второй бригады (командир роты — ст. лейтенант Феоктистов, командира батальона не помню, командир бригады — подполковник Худяков).
Принимая нас, командир роты с изумлением спросил: «Что же вы такие подзаморенные? Старшина, кормить!»
Надо сказать, что прибыли мы на пополнение корпуса ночью и расположились в огромном амбаре, наполненном початками кукурузы. До распределения по подразделениям поджаривали початки на огне. На короткое время они становились мягче и съедобней. Одновременно очищали от ржавчины розданные нам винтовки: их прежние владельцы выбыли из части по ранению или погибли.
Через пару дней в январе 1943 года из района трех небольших хуторов — Верхние, Средние и Нижние Грачики — 1-й гвардейский мотомеханизированный корпус по льду с полыньями от разрывов снарядов форсировал р. Северский Донец и овладел на ее высоком и довольно крутом правом берегу станицей Большой Суходол, что в полусотне километрах восточнее Ворошиловграда.
Почти весь день после боя по форсированию, за исключением времени чистки пулемета, я вспоминаю как мое личное непрерывное маневрирование, заключавшееся в том, что, следя за направлением пикирования «юнкерсов», я переваливался с одной стороны приземистой известняковой ограды, так свойственной тем местам, на другую, надеясь спастись от авиабомб. Надо сказать, что кроме этих оград, в Большом Суходоле, почти ничего не осталось. Помню только оббитую со всех сторон одиноко торчавшую колокольню.
Каким-то образом я оказался в паре десятков метров от огневой позиции «зенитки». Будучи единственным средством прикрытия пехоты от вражеской авиации, она была одной из главных целей немецкой бомбежки. Перед моими глазами — взрыв бомбы на позиции, крик, и санитарка, одна рука которой удерживает откинутую голову молодого парня с побледневшим лицом, а другая эту голову бинтует.
Время от времени наведывается «рама». Так мы называли двухфюзеляжный самолет-разведчик, предназначенный для стерео-аэро-фотосъемки. Это была азбука: через полчаса после «рамы» жди налета и бомбежки.
Не было отдано ни одного приказания, горячей пищей даже не пахло. Последнее не было неожиданным, а наоборот, легко объяснялось. Накануне, за несколько часов до боя нам выдали сухой паек — НЗ: буханка мерзлого хлеба, пара селедок и щепоть сахара. Приказано не прикасаться. Разложив еле тлеющий костерк, мы сидели вокруг него всем взводом. Пришел политрук роты и поздравил нас с тем, что мы начинаем освобождать Украину. Он ушел, а взводный, который был на год старше меня (его фамилии я не помню), развязав свой вещмешок, чего-то там отщипнул и отправил в рот. Этого было достаточно, чтобы приказ о неприкосновенности неприкосновенного запаса был немедленно забыт, а сам запас — уничтожен. И есть хотелось, и сама мысль, что через несколько часов убьют, а НЗ так и останется лежать в мешке, не давала покоя и была настолько логична, что никакая воинская дисциплина не могла с ней тягаться.