Удивительная картина. Раньше пехотинец старался быть подальше от пушек и пулеметов, которые для противника были предпочтительными целями, и таким образом спасал себя от огня, предназначенного именно им — пушкам и пулеметам. Да порой и сами пушки, вернее их расчеты, чувствовали свою обреченность. Недаром противотанковую пушчонку, так называемую «сорокапятку», ее расчет называл «прощай Родина». Что уж говорить о пехотинце, избегавшем соседства с нею.
В данном же случае, как только пушка занимала огневую позицию, он, бедняга, подползал к ней поближе. Стал видеть в ней защитницу. Приданной и поддерживавшей артиллерии у полка было четыре истребительных противотанковых артиллерийских полка (ИПТАП). Займитесь подсчетом, сколько это пушек, даже если полки половинного состава.
Начался бой. В эти часы мы были как в мыле. Нас гоняли на разные фланги. Носились по открытой местности, все время увертываясь от разрывов. В одно из очередных возвращений на НП я оказался невольным свидетелем сцены, которая была естественным следствием безуспешного прогрызания немецкой обороны на окраине Шмейль.
Генерал Запорожченко раздраженно и резко бросает стоявшему перед ним командиру дивизии генералу Янковскому: «Так дело не пойдет, товарищ генерал. Выдвиньте командира полка на шестьсот метров вперед. Пусть чувствует бой». Командир полка стоит в полуметре от комкора, но последний говорит о нем только в третьем лице. Поворачивается и, покидая НП, вдруг видит меня. По его лицу нетрудно понять, что недоволен присутствием тут какого-то лейтенанта при неприятном разговоре.
Генерал-лейтенант в сердцах неверно оценил расстояние. Шестьсот метров — это далеко за боевыми порядками немцев. Командир дивизии молча последовал за своим начальником, а командир полка тоже молчит, обводит глазами присутствующих, уверенный в сочувствии, а мне бросает: «Найди хорошее место».
Тогда я не анализировал драматизма той сцены. Сейчас я пытаюсь представить себе, что чувствовал командир полка подполковник Багян, находясь на самом острие удара и слыша себе в затылок дыхание двух генералов, своих грозных начальников. Думаю, он был бы рад выдвинуться и на шесть километров вперед, лишь бы избавиться от психологического давления в то время, когда ему надлежало свободно управлять боем.
Дальше — неинтересно. Командир полка с нами «перекантовался», как тогда говорили, из дома лесничего в сыроватую лощинку, а через десять минут был приказ оставить попытки пробиться через Моравские ворота, плюнуть на Шмейль, и снова — в обход справа.
В ночь на 5 мая взвод идет вместе с полком. Утром на привале начальник штаба:
— Добирайся, как знаешь. Деревушка Веска (на самом деле, это тавтология: Веска и деревушка — синонимы) в нескольких километрах к северу от г. Оломоуц.
— Все осмотри, встретишь нас.
Нам сопутствовала удача. На шоссе пусто. Вдруг показывается «Студебекер» с ДШК в кузове (так назывался пулемет Дегтярева-Шпагина, крупнокалиберный). Голосуем, нас всех подбирают, и мы узнаем, что наши хозяева держат путь на…Прагу. Даже срок указан, 6-е мая. Ничего не понимаю.
— До Праги 200 км. занятого немцами пространства!..
— Нам приказано.
— Ну, раз приказано, тогда дуй!
Но вот и Веска. Распрощались со «студером» и ДШК. Что с ними стало, напоролись или нет, нам неизвестно.
Полк придет не скоро. Выбираем дом с хорошим обзором. Оставляю двоих. Отправляемся к Оломоуцу. Входим в пригород, больница. Возле нее люди, и все смотрят в одну сторону. Довольно пологая высотка, вспахана, окаймлена лесом, открыта со стороны больницы. По опушке кольцом залегли местные жители с оружием разных типов. В центре пашни — закопанный немецкий танк.
Подумать только! Ничем не защищенные фигурки — против, хотя и обездвиженного, но все еще огрызающегося чудовища, которое вертит башней и изредка бьет. По одному к больнице прибывают редкие раненные, но все уверены в своем превосходстве и окончательной близкой победе.
Рассказывать про бой в городе нет смысла. Когда употребляют штамп «земля гудела», то думают, что предлагают исчерпывающую характеристику происходившего. Ничего подобного! Гудело, содрогалось, трещало, стонало и дребезжало все, что могло выполнять эти функции. Это длилось весь день 8 мая. Мысль о том, что таким может быть последний день войны, не могла даже возникнуть! От дома к дому… Падают убитые, раненых оттаскивают в подворотни и подъезды домов, а там перевязывают.
С выходом на противоположную окраину города часам к семи вечера бой внезапно затихает. Штаб полка занимает дом с внутренним двором. Тут и моя взводная повозка. Пуздра кормит разведчиков. Едят нехотя. Кто как устраиваются передохнуть и подремать. «Комвзвод, поешь», чего-то протягивает мне Пуздра. Усталый жую, не очень вникая в доносящиеся до меня слова о том, что командующий фронтом генерал Еременко кому-то предъявил ультиматум и пригрозил генеральным штурмом. В конце концов, штурм — так штурм, не впервой. И вдруг: «- К командиру полка!»
«На рассвете проверь, ушли немцы или нет». — «Есть», — хотя мелькнуло, почему бы им оставлять выгодные позиции за городом.
Тем временем знакомый нам Барышевский подобрал взводу просторную квартиру, вежливо переместив в ее отдаленную часть человек пять женщин и детей. Засыпаем мгновенно, а в три часа утра, продрав глаза, еще заспанные выходим на свое почти формальное задание. Внезапно из внутренних комнат выбегает одна из женщин. Растрепанная, радостная и возбужденная она сбивчиво скороговоркой сообщает, что по радио объявлено о безоговорочной капитуляции Германии. Тут же выражение ее лица меняется, она недоумевает, почему я не отвечаю ей восторженными возгласами. А я под впечатлением еще не ушедшей из памяти вчерашней мясорубки, которая никак не походила на последний бой, не воспринимаю, что она говорит, тем более что в таких важных случаях единственным заслуживающим доверия источником сведений является только мой прямой начальник.
Полазив в еще не ушедшем предрассветье по нейтральной полосе и отметив у противника некоторое шевеление на фоне светлеющего неба (а больше ничего от нас и не требовалось), возвращаемся в штаб полка.
Командир полка спит, а начальник штаба, как от назойливой мухи, отмахивается от моего доклада и с очень серьезным видом приказывает мне подшить чистый подворотничок и побриться (чего я еще никогда не делал).
На мой молчаливый недоуменный вопрос, с удовольствием расстается с серьезностью и, расплывшись в счастливейшей улыбке, отвечает:
— «Война кончилась». Мы обнялись. Но забот много. Показывает приказ, из которого я помню, что огонь прекращается в 8.00 9 мая, на каждый выстрел надлежит отвечать тройным, при появлении танков быть в готовности отражать атаку, к пленным относиться гуманно, офицерам оставлять холодное оружие. «Сейчас приедет наш парламентер, начальник разведки корпуса, будешь сопровождать его на передний край». Вот для чего чистый подворотничек и побриться…
Подкатывает «виллис». Рядом с водителем молодой подполковник. Такими в моем представлении должны были быть офицеры Генерального штаба. Высокого роста, строен, подтянут, умное лицо, решителен. Он парламентер. Я сажусь сзади рядом с переводчиком. Справа у ветрового стекла — высокий шест с намотанным на него белым полотнищем.
При подъезде к переднему краю парламентер раскрывает полотнище. Останавливаемся. Никакого движения со стороны противника. На расспросы парламентера пулеметчик, с которым мы несколько часов тому назад договаривались, что в случае чего он прикроет нас огнем, отвечает: «Когда лейтенант утром приходил, немцы копошились, а сейчас не видно». Сам он только что сидел на бруствере окопа спиной к противнику и покуривал. Теперь он прячет сигарету в опущенной руке и отвечает стоя, почти по форме, зная, что война окончена, и ему нечего опасаться пули. Попробуйте ощутить этот момент, когда четыре года непрерывно подстерегавшей тебя смерти почти мгновенно сменились победой над ней. Для меня этот эпизод до сих пор служит символом окончания войны. Утро теплое, небо синее, тишина, и мы — живы.