Между прочим, описываемые события имели место на исходе пятого года маминого восьмилетнего лагерного срока, полученного ею, как ЧСИР[2] от Особого совещания НКВД. Одно время мама работала в лагере в сапожной мастерской. Она говорила мне через несколько лет, что в общем числе починенной обуви подшила пятьсот пар валенок. Может быть, и мои были из-под ее рук… А ведь, это тоже один ручеек в общем потоке «тыл — фронту».

Когда я, странным образом оставшийся живым и невредимым, покидая поле, оглянулся на него поля уже не было. Было нечто черное из сотен воронок и мертвых тел.

«Юнкерсы» улетели. Вернулась жизнь. Кстати, были это «юнкерсы» или «фоккеры», я не уверен. Не очень-то я в этом разбирался. Торопимся, занимаем оборону по обоим краям длинного разветвленного оврага, протянувшегося от окраины Верхнедуванной до железной дороги. Ее мы пересекли еще до полудня, уцелев под ударами авиации. Старшина роты, шустрый и расторопный, набирает команду — с термосами за едой. Успеваем подкрепиться, когда слышатся крики: «Танки!» Они медленно движутся именно со стороны той самой железной дороги, которую мы прошли часа два тому назад. Иначе говоря, немцы дали нам расположиться в овраге и заперли в нем. Танки идут вдоль обеих сторон оврага на расстоянии не ближе ста метров. Ни артиллерии, ни противотанковых ружей во всей второй бригаде нет. Все уничтожено немцами еще вчера. Гранату или бутылку[3] не добросить. Бить из пулеметов — бесполезно. А они расстреливают нас беспощадно и безнаказанно. Черные зловещие силуэты, кресты, выбрасывающие огонь пушки и пулеметы. Перед глазами у меня до сих пор вертящиеся волчком на снежном насте, не попавшие ни в какую цель горящие пули. Горели они на самом деле или нет, я не знаю. Но впечатление именно такое. Может быть, это догорала трассирующая смесь. По боевому уставу пехоты полагалось ружейно-пулеметным огнем отсекать пехоту от танков. Здесь же отсекать было некого. Танки шли без пехоты.

Наш пулемет замаскирован кальсонами на кожухе и рубахой на щите. Немцы его не замечают. Нам бы и молчать, но мой первый номер Чистяков не выдерживает и дает бессмысленную очередь по ближайшему танку. Через несколько секунд — Чистяков убит, кожух со стволом разбит.

Эх, кожух, короб, рама, шатун с мотылем,
Возвратная пружина, приемник с ползуном,

— это слова из песни про «Максим», которую мы распевали в строю в запасном полку. Я опять уцелел.

Во взводе осталось два расчета по разные стороны оврага. Взводный, младший лейтенант (с одним кубарем в петлице), после гибели моего первого номера и пулемета назначает меня своим связным. Лежим втроем почти рядом, взводный, помкомвзвода, который следил за дисциплиной, и я. Наблюдаем за танками. Укрытие у нас естественное. Берег оврага надежен, и хотя пули визжат, в нас они не попадают. Глаза выглядывают, и ничего, кроме наших замаскированных шапок над снегом не возвышается.

И тут происходит следующее. Взводный решил проверить пулеметный расчет на другом берегу оврага. Для этого надо перебежать по дну оврага метров двадцать. Овраг в этом месте не очень глубок и так изгибается, что дно простреливается танками. Взводный побежал: «Связной, за мной!»

Ой, как не хочется покидать укрытие и лезть под огонь. Я начинаю сползать по снежному склону берега. Помкомвзвода, отработавший до автоматизма исполнение приказа «Ни шагу назад», приняв меня за беглеца (а убегать-то некуда!), немедленно направляет на меня ППШ[4] в готовности разрядить в меня часть диска. Доли секунды, и он соображает, что я не покидаю позицию, а выполняю приказ взводного следовать за ним. Надо сказать, что автомат был только у помкомвзвода. У остальных — винтовки.

Понемногу бой смещается к станице, которая горит. Танки проходят мимо. Уже на другом берегу оврага взводный приказывает мне остаться у пулемета, сам исчезает, а в это время появляется санитар — с лошадью, впряженной в широкую волокушу. Он собирает раненых. Увидев меня, санитар кричит: «Вытаскивай!» Я вижу, кого он имеет в виду, и начинаю тащить раненого из оврага по недлинному отрожку с глубоченным снегом. Куда он ранен, мне не разобрать, тащу с трудом, утопая в снегу. Надо только представить, что это за труд. Получается медленно, взмок, мне не удается ни капли передохнуть, но когда я все же позволяю себе это на одно мгновение, вдруг откуда ни возьмись, вырастает фигура ротного Феоктистова. Он набрасывается на меня с матом, тащи, дескать, быстрей. Вытащил, уложили на волокушу, и в начинающиеся сумерки ездовой торопит коня.

Я же остался один и без всякого дела. Вдруг из-за кустарника появляется взводный с группой бойцов, приказывает мне взгромоздить на себя оставшийся от разбитого пулемета станок и присоединиться к его группе, в которой не все мне знакомы. «Кто бросит матчасть — расстреляю», — а станок — 36 кг. Под покровом наступающей ночи мы начинаем драпать. Я покорно тащусь вместе со всеми, не сомневаясь, что взводный знает, куда надо двигаться. Через какое-то время то ли мы присоединяемся к другой группе, то ли она к нам, и драпаем, драпаем, драпаем…. жалкие остатки второй бригады, только двое суток тому назад собиравшейся освобождать Ростов, который был в двух сотнях километров от нас. Кстати сказать, Ростов был освобожден только через две недели, 14 февраля, войсками совсем другого фронта.

Взводный сам почувствовал, когда можно и нужно было устроить привал. Привалились к огромной скирде среди чистой степи. Звезды — как лампы. Слышу: «Связной, давай котелок». — «Какой котелок?» — «Сожрал?!» Он меня с кем-то спутал. Так бы мы и препирались, но ночь просекают снопы трассирующих пуль. Небывалый случай! — Ночное танковое преследование. Танки идут очень медленно, но ведь быстрей, чем мы, пешие! Они долго гнали нас, подстегивая огнем. Светящиеся пулеметные трассы то и дело просекают темень. Настала моя очередь. Ранен и брошен своими среди бурьяна. Лежу ничком, прижатый проклятым станком. Лязгает и ползет прямо на меня. Сейчас — все. В лепешку. Но ведь в данный момент я пишу это «все», значит, я жив. А жив и пишу потому, что это чудовище развернулось прямо возле меня, засыпав мерзлыми комьями земли и снегом. Образовавшееся «одеяло» спасло меня от замерзания.

Чудовище ушло куда-то в сторону. По-видимому, это было уже неподалеку от наших исходных позиций, откуда мы начали «наступление» на Ростов. Утром меня подобрали санитары из другой части, а из своей — прислали домой похоронку, в которой говорилось, что я погиб смертью храбрых и похоронен на хуторе близ Ворошиловграда. Станок «максима», который измучил меня до изнеможения, был с меня снят и остался лежать в бурьяне украинской степи.

Только через месяц после похоронки пришло мое письмо из госпиталя.[5]

Медсанбат, палатку рвет ветер, бомбовые налеты. На пути в полевой госпиталь — еще несколько налетов. Измучен и бомбежкой, и болью, и тряской на дне кузова грузовика. Но главное — это то, что тебя увозят из этого ада. И никаких жалоб на «дискомфорт», такие «нежности» даже в голову не могли придти.

Между прочим, когда меня подобрали, то, укладывая в полуторку, поленились открыть ее борт. Результатом чего был возглас того, на которого я свалился: «Ты что, б…, прыгаешь!» Откуда-то нашлись силы, чтобы внутренне рассмеяться.

Впереди у меня была полугодовая счастливая жизнь, сначала на вшивой соломе полевого госпиталя на станции Тарасовка, что между Глубокой и Миллеровым. Затем почти через два месяца Сердобск, затем Башмаково и Земетчино, — все в Пензенской области, которая с тех пор стала для меня почти родной.[6]

Госпитальная жизнь? На чистых простынях с регулярной едой (зачастую с добавкой), без бомбежек и обстрелов. Гипс и операции — не в счет. Кто упрекнет меня в том, что я откровенно радовался госпиталю, а не переднему краю?

вернуться

2

Не хотелось бы приводить расшифровку, противно, но что поделаешь… ЧСИР — это член семьи изменника родины. Так назывался ни в чем не повинный совершеннолетний родственник, проживавший вместе с самим «изменником», который также был ни в чем не виновен.

вернуться

3

С зажигательной смесью.

вернуться

4

Пистолет-пулемет Шпагина, скорострельное надежное стрелковое оружие, на смену которому уже после войны пришел автомат Калашникова.

вернуться

5

Почтальон встретил мою тетю на улице и вручил ей похоронку. Похоронка была спрятана, и никто о ней не знал. Месяцем позже тот же почтальон на той же улице отдал моей тете письмо из госпиталя. С криками «Жив, жив, жив!» тетя (которая была только на десять лет старше меня) опрометью помчалась домой. Бабушка, ничего не знавшая о похоронке, не понимая, что происходит, уставившись на кричащую дочь и вытаращив глаза, медленно двинулась ей навстречу, споткнулась, упала и сломала руку.

вернуться

6

Пятьдесят четыре года спустя меня пригласили оппонентом на защиту докторской диссертации в Пензенский политехнический институт. Должен признаться, что я принял приглашение в немалой степени от того, что мне предстояло по дороге проехать мимо станции Башмаково. В трехстах метрах от перрона находилась вытянувшаяся вдоль путей двухэтажная школа, в которой располагался мой госпиталь. Проходившие мимо поезда были тогда для нас, «ранбольных», как принято было называть население госпиталей, важным развлечением. И вот морозной ночью в конце декабря 1997 года поезд Москва-Пенза остановился на две минуты на ст. Башмаково. Уже на стоянке, прижавшись к стеклу окна вагона, можно было разглядеть впереди длинное белое здание, освещенное пристанционными огнями. А потом поезд тронулся и, не успев набрать хода, устроил мне свидание с частичкой юности. В одном окне школы горел свет. То же самое было и на обратном пути, когда поезд медленно подходил к станции.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: