Возможно, непреложный закон требует, чтобы мудрость отцов не была мудростью сыновей. Симону было незнакомо искусство жить комфортно. Когда молодой человек слышал, как отец прославляет комфорт, которого ему удалось добиться для своей жизни, он едва сдерживал горькую улыбку: применительно к его семье, к той семье, частью которой он являлся, это слово казалось ему насмешкой. Он чувствовал себя среди своих родственников, своих дядей, теть и кузенов, среди большого количества людей, которых притягивала звезда торгового дома Деламбр, особой частицей неудобства и ненадежности. Непредусмотренной частицей, некондиционным товаром, неподходящей фишкой, затесавшейся в игру. Все в этом строгом, но таком изнеженном доме противоречило его запросам. Он родился с печальным даром — более тонким чутьем, способным различить в любой среде малейший запах рутины, малейший запашок формализма. А этот запах был повсюду: в автобусах, в аудиториях, на улице, в его доме. Симон удивлялся, что лишь один ощущает его.
Молодой человек часто говорил себе, что его отец должен страдать от прежних честолюбивых устремлений сделать из своего сына свое создание, творение, соответствующее его тайным видам. Отнюдь не с радостным сердцем, сойдя с легкого пути, открытого перед ним отцовской предусмотрительностью, отвергнув полезное бремя приобретенных понятий и семейных традиций, он протаптывал себе совершенно новую дорогу в незнакомые страны. Возможно, это жажда трудностей направляла его на пути к цели, привлекательность которой была непонятна его родным. Возможно, та же потребность подтолкнула его так безрассудно назвать свое имя несколькими днями раньше, в конце занятия. И хотя ему не нравилась манера, с которой отец слишком часто напоминал ему, чем он ему обязан, Симон, впрочем, был с этим согласен; он хотел бы приносить отцу больше радости… В определенные моменты г-н Деламбр казался ему трогательным из-за своей любви к семье, забот о ее благополучии, о которых, по сути, свидетельствовали все те слегка приземленные поступки, в которых он упрекал отца, не признаваясь себе в этом, ослепленный претензиями молодости, как его отец был, возможно, ослеплен причудами зрелого возраста. Надо было по возможности быть справедливым.
Но тогда возникали инциденты, конфликты, вновь разводившие их в разные стороны. Г-н Деламбр был резок. Симон был раздражителен. Один опирался на здравый и грубый реализм; другой вставал на дыбы и обрушивался на родственников с благородным возмущением, свойственным раздосадованным утопистам; он, казалось, упрямо хранил тайную надежду обратить семью в свою веру, раскрыть ей глаза, омолодить ее. Ему казалось, что вокруг него страдают от болезни, которую можно излечить операцией. Но ничего не происходило, и его начинали постигать разочарования, которые приберегает жизнь для наивных реформаторов. Семья Деламбр, таким образом, переживала череду злополучных дней, бурных сцен. Трапезы внезапно прерывались разговорами в повышенном тоне, которые, достигнув взрыва в кульминационной точке, заканчивались мрачно: каждый убегал к себе с раскрасневшимся лицом, а бедная Жюстина плакала над тарелкой. Доводы отца были всегда одни и те же: «Я в твоем возрасте… В моей семье…» Они всегда начинались именно так. Как знакомы были Симону эти слова! В его глазах они всего лишь скрывали неспособность к обновлению, восприятию мира в движении и развитии. Г-н Деламбр был уверен в своих правах. Ничто никогда не подточит эту крепость, эту башню, укрывшую всю семью под своей воинственной, но защитной сенью. Ах! Эта семья была совершенно непроницаема!.. Тогда, обескураженный этой беспримерной демонстрацией принципов и непоколебимых верований, Симон вновь начинал относиться к отцу с недоверчивой враждебностью. Г-н Деламбр вновь олицетворял для него надежность, довольство. Он превращался прежде всего в человека, глубоко осознающего свои заслуги, считающего свое место в мире и нравственное положение неприкосновенными, — в общем, коснеющего. Как будто возраст и успех давали право задремать… Затем, внезапно испытав угрызения совести, он говорил себе: «Я плохой сын…» И думал: «В каждой семье есть кто-нибудь, с кем должно случиться несчастье. И такой человек — я…»
За столом Симон сидел напротив отца. Г-н Деламбр, крепко усевшийся на стуле, казалось, извлекал из своей дородности некое знаменательное достоинство. Он ел медленно, скупыми редкими движениями поднося вилку ко рту, и время от времени внушительным тоном, красивым низким голосом изрекал какое-нибудь соображение в связи в дневными операциями, мысль о которых почти не покидала его. Однажды вечером Симон, молча наблюдавший за отцом, был поражен уверенностью, исходившей от него. У кого он уже это видел?.. Вдруг вспомнил: Эльстер!.. Эльстер на лекциях Лареско!.. Сходство, каким бы приблизительным оно ни было, поразило его. Это открытие закрепило в его мозгу одну из черт отца. И у того, и у другого Симон узнавал это выражение, свойственное тем, кто никогда не сомневается, и которое на лице Эльстера означало уверенность в своих достоинствах, означало, что он не считает нужным записывать, как другие, все замечания Лареско. Одно и то же чувство накладывало свой отпечаток на разные лица, на умы, совершенно чуждые друг другу, между которыми, возможно, не возникло бы симпатии. И так же, как Эльстер, г-н Деламбр не умел улыбаться. Мышцы их лиц не допускали иного выражения, кроме упорства, с которым они выполняли задачи, соответствующие образу жизни каждого из них. Пусть у них было разное ремесло, совершенно несхожие занятия — их отношение к жизни сформировало общую для обоих черту, которая, как только была подмечена, навсегда запечатлевалась в сознании. Тем же тоном, каким Эльстер восклицал: «Гиньяр? Жалкий фразер. Иснар? Для старших классов!..», г-н Деламбр изрекал, что Бошен, его представитель, — «неумеха», что Фремикур, его конкурент — «подлец», или что Бийярдо, его поставщик, «никогда не добьется признания»…
Весь следующий день Симон был полностью поглощен своими мыслями. Свобода, с которой он судил об окружавших его людях, смущала его самого. Имел ли он право судить? Не было ли в нем слишком много той уверенности, которая раздражала его в других, в его отце, и которую он унаследовал от него?.. «Что бы я ни делал, — подумал он, — я всегда буду сыном своего отца, я всегда буду, как он, упорным в труде и, в глубине души, влюбленным в успех!..» Эти выводы обескуражили Симона: они убеждали и его тоже добиваться, как г-н Деламбр, как Эльстер, успеха, проклятого успеха, после чего остается лишь сложить руки. Мало-помалу его охватывало отчаяние. Целый день он развлекался тем, что противоречил своему отцу, Жюльену, даже Жюстине. Его фразы были кратки и высокомерны; он дал себе легкую роль критика; у него вдруг возникло впечатление, что нелепости разрастаются вокруг него с непривычным буйством, и, вопреки себе, он получал лукавое удовольствие, отмечая их появление. Из-за этого он сам себе стал противен.
Вечером отец был молчалив. Ни у кого не хватало смелости заговорить. Над городом в этот весенний вечер висела тяжелая, раздражающая жара. Треск громкоговорителей, сквозь который прорывался мужской голос, доносился с улицы через раскрытое окно. Этот бесформенный шум вызвал у Симона видение, внушавшее ему чувство ненависти: картину толп, подчиненных насмешливой власти этого бесцветного голоса, опутывавшего весь мир нудным клубком пустых фраз, тем не менее чинно выслушиваемых обывателями всех обществ. Молодой человек пошел закрыть окно.
— Зачем ты закрываешь? — спросил Жюльен.
— Тебе не кажется, что лучше посидеть спокойно?
— Ты мне напомнил, что у нас еще нет радиоприемника, — ответил Жюльен.
— У нас есть тетя Клемантина, — сказал Симон, — это то же самое. Через несколько минут она придет, перескажет нам речи министров и сообщит котировку ценных бумаг на Бирже.
Это были единственные слова, прозвучавшие за ужином. По его окончании Симон ушел в свою комнату поработать. Вид словаря и греческих текстов, по обыкновению, преобразил его, вернув неопределимое ощущение счастья.