— Не очень-то вам хотелось подниматься к себе, а, между нами? Особенно в такую погоду!.. Бывают вечера, навроде этого, когда я тоже стою у двери, смотрю в ночь и не могу решиться… Вы такого не испытывали порой?.. Временами?..

Симон слушал с нетерпением. «Я тоже», — сказал Массюб. Почему я тоже? Так, значит, он не случайно встретил Массюба: тот следил за ним, подстерегал!.. Тем не менее он предоставил своему партнеру разматывать мудреную нить своей речи и выдыхать на доску вперемешку клубы дыма из своей огромной трубки и огромные облака меланхолии. У Массюба был чудовищный нюх, позволявший издалека определять в человеке малейший оттенок беспокойства или смятения. Если кто-нибудь случайно терял уверенность в себе или на мгновение испытывал сомнение, выделялся особый флюид, предупреждавший об этом Массюба. Он бросался вперед, то есть подходил своей шаркающей походкой, ставя ноги циркулем, ссутулив плечи, с угреватым носом, с начесанными на уши волосами, волоча свою неизменную цинковую грелку. Массюб улавливал этот оттенок обескураженности и являлся, чтобы усилить его сдержанной, но многозначительной беседой. Впрочем, одного его вида было достаточно. Грязный цвет лица, маленькие серые мутные глазки, бывшие начеку за стеклами очков в никелированной оправе, рыжие усики — этого было бы достаточно, чтобы внушить самым что ни на есть оптимистам отвращение к жизни. Этого было бы достаточно, и Массюб был бы в этом нисколько не виноват. И ничто, в общем-то, не помешало бы ему начать с вами приятный разговор. Ему бы простили за это его неуклюжесть. Но слова, вылетавшие из уст Массюба, как нельзя лучше подходили к его удручающей внешности. Его фразы тоже были серыми и гноящимися. Они были пропитаны изощренным ядом. С виду ничего не было заметно, и не всегда те, кто говорил с ним, вовремя спохватывались, но вернувшись домой, обнаруживали у себя нарыв.

Состояние, в которое этого типа ввергло его уродство, способствовало, с другой стороны, развитию у него, словно в виде компенсации, настоящего инстинкта полицейской ищейки. Благодаря этому инстинкту и худобе своего тела, позволявшей ему протискиваться в полуоткрытую дверь или сливаться со стенами, чтобы лучше видеть, Массюб дополнял свои интуитивные догадки, основанные на природном чутье, самыми верными сведениями о поступках окружавших его людей. Ничто не укрывалось от него. Напрасно Симон никогда не оборачивался, выходя из какой-либо комнаты. Он бы увидел, как стена или дверь раздваивается и выпускает живую, возможно, хихикающую фигуру…

— С вами такого никогда не случалось? — спросил Массюб деланным тоном.

— Чего?..

— Торчать на дороге или на краю тротуара, ничего не делая, размышляя, задаваясь вопросами… А?..

Симон начинал нервничать. Но воздержался от ответа.

— Вы правы, — продолжал Массюб, — одиночества вынести невозможно.

— Разве я так сказал? — запротестовал Симон, не понимая, куда клонит Массюб.

— Конечно, — ответил тот своим хулиганским голосом, неожиданно двигая вперед коня, — конечно, сказали! По поводу молитв, когда я спрашивал вас, зачем они… Вы сказали — чтобы не оставаться одному!

Симон попытался вспомнить. Ему казалось, что он не давал такого объяснения.

— Не думаю, чтобы я вам это сказал, — возразил он. — Я, наверное, сказал: чтобы объединиться… Объединиться с Богом, просить о согласии с тем, что господствует над нами…

— Но если стремятся к единению, — сказал Массюб, — значит — одиноки и хотят с этим покончить…

— Как угодно, — согласился Симон, не желая вступать по этому поводу в дискуссию с Массюбом.

— Все, что мы в жизни делаем, — для того, чтобы больше не быть одному, так? — настаивал Массюб. — Не быть одному — в общем, это и есть счастье!..

Не отвечая, Симон быстро вызволил пешку, бывшую под ударом.

— Счастье! — продолжал Массюб, который словно решил спорить с самим собой. — Не будь этого слова, насколько мы были бы счастливее!..

— Вы думаете?..

— Для того, что есть, слов никогда не находится, но их слишком много для того, чего нет. Вы не согласны?

Симон будто немного поколебался, потом решился.

— Если и есть слова, которые надлежит уважать, — сказал он, — то в особенности те из них, что обозначают вещи, которых мы не видим и которые будто бы не существуют. Есть слова, которые нужны, чтобы хотя бы ссылаться на то, что могло бы быть, — добавил он. — Существование — самая красивая из тайн. Возможно, что в силу своего существования, в силу создания цели для наших мечтаний, наших усилий, слова, в конечном счете, иногда порождают явления…

— Будем надеяться, что так случится с Богом! — бросил Массюб.

И рассмеялся.

— Люди не смогли бы жить без такой надежды, — заметил Симон, не удостоив вниманием шутки. — Все их мечты цепляются за нее. Было бы опасно выбросить из языка слово «Бог», слово «покой», слово «счастье»…

Наступило молчание.

— А если начать, — сказал Массюб, — с самого маленького счастьица, которое можно ухватить за время жизни, у самой земли… А?..

— Счастье нельзя ухватить у самой земли, — сказал Симон. — Оно не для тех, кто ползает.

Массюб поднял голову, разом посерьезнев, словно его собеседник только что сообщил ему важную новость.

— Где ж тогда его ухватить? Скажите-ка? Что же это такое — счастье? Растолкуйте мне!.. Я люблю, когда мне растолковывают! Особенно с умным видом! Ну? Скажите! Ну?..

Симон покачал головой.

— Этого определить нельзя, — сказал он. Он думал о всех тех часах, когда он смотрел, как Ариадна идет по дороге; он думал о той минуте, когда он положил руку ей на плечо, говоря: «Мы здесь», и почувствовал, как снизошел на них этот чудесный покой… — Счастье, — сказал он, — это как время и пространство, о которых один из Отцов Церкви говорил: «Я знаю, что это, если вы меня об этом не спрашиваете, но я не знаю, что это, если вы спрашиваете меня об этом…»

Массюб с минуту подумал, потом, разочарованный, грубо заключил:

— Это все лишь бы ничего не сказать! Болтовня и вздор! Когда я говорю, я говорю о том, что знаю. Я не связываюсь со всякой путаницей! Я говорю о том, что есть!

Нависая головой над доской, он жевал что-то вроде резинки и говорил, перекосив рот, с тягостным воодушевлением.

— А что есть, по-вашему?

Но Массюб не ответил. Он снова принялся за игру.

— Делаю рокировку, — сказал он.

Симон чуть было не возмутился его ответом, но лишь пожал плечами. Не в первый раз Массюб оскорблял его своими словами. Но он всегда запрещал себе поддаваться, как другие, движениям страсти, которые ему случалось испытать, — всякое страдание должно было прежде умудрить, а уж потом возмутить его. Он особенно запрещал себе повиноваться порывам этой столь распространенной и столь почитаемой людьми страсти, которую он считал самой вульгарной и презренной из всех: самолюбию, которое иногда называют гордостью, наряжая в это слово самое убогое и самое бесплодное из всех чувств, поскольку на самом деле оно основано лишь на себялюбии и питается исключительно нашими претензиями. Если он считал себя оскорбленным, то не позволял себе уступить чувству оскорбления и дать волю гневу. Дело в том, что гнев нас сковывает, замыкает в себе, оставляя наедине с собой, ведь он разрушает мосты с миром, лишает нас знания. Дело в том, что Массюб, несмотря на свою посредственность, мог, как все люди, дать ему что-то гораздо более ценное, чем гнев…

— Вы ставите себя под удар, — сказал Симон с расстановкой, когда Массюб снова двинул вперед коня.

Но тот словно не обратил на это внимания и принялся рассказывать ему сплетни тоном, который пытался сделать циничным. Кажется, в «женском лагере», по его грубому выражению, была «компашка девчонок», которые, по его словам, «старались сочетать романтику с зимним спортом». Они находили «изысканным», говорил Массюб, в погожие ночи кататься на санках при луне, по дороге в Бланпраз (плато, расположенное довольно высоко на востоке от Обрыва Арменаз)… Он старался сообщить по этому поводу подробности, казавшиеся ему смешными. Симон, которого раздражал этот разговор, решил положить ему конец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: