— Пошли, провожу!
— А машины?
— Ничего, они умные.
Дуся вывела меня на железную лестницу.
— Спустишься на первый этаж и на выход. Не бойся, тебя не задержат.
Она улыбнулась, помахала рукой и ушла. Я не успел ей даже спасибо сказать.
В вестибюле увидал над входом «Молнию». Красными буквами было написано: «Приветствуем Евдокию Феклушину! Она работает за четверых!»
«Евдокия — это же Дуся!» — догадался я.
В проходной меня не остановили.
Я шел нога за ногу, разглядывая корпуса фабрик. Теперь это мой город.
В глаза бросилась запыленная вывеска: «Городской музей».
Я пришел к открытию, в одиннадцать часов утра. Высокая лестница круто уходила на второй этаж. Поднялся. Внутренняя дверь — нараспашку.
— Заходите! — сказала мне седая женщина в круглых, с железной оправой очках.
В просторной комнате на стене висел обломок бивня мамонта, под стеклом лежали какие-то черепки. Соха стояла. Дед Кондрат такой же вот землю пахал, когда мы в лесу жили. В углу была устроена каморка ткача. Между окон стояли стенды с фотографиями революционеров. Картина висела: рабочие, а перед ними царский генерал и казаки. Я обошел все стенды, прочитал все фамилии революционеров.
— А вон идет Иван Степанович! — сказала вдруг смотрительница музея и показала в окно.
Я посмотрел на улицу.
— Вон — лысиной блестит. Самый настоящий революционер, — сказала смотрительница с гордостью. — В большевистском комитете был, с Бугровым, с Барышниковым.
— А теперь? — спросил я.
— Теперь пенсионер. Он бодрый! Ведь в пятом году еще с казаками бился. В тридцатой казарме.
— Спасибо! — сказал я и бегом пустился по лестнице.
Но революционера на улице уже не было. Он, видимо, жил в каком-то из этих домов. Оглядывая улицу, я увидал памятник среди деревьев и прямоугольник фабричного двора. Фотографию этого места я только что рассматривал в музее.
«Двор стачки».
Вот здесь все и случилось когда-то. Не каменный рабочий, а живой, может быть Иван Степанович, держал красный флаг, генерал стоял перед толпой, набычив голову в папахе, у казаков в руках нагайки…
Два бесконечных ряда окон смотрели на меня. А тогда… они смотрели на рабочих, на революцию.
Я не удержался, подошел к зданию и потрогал рукой красные кирпичи. Пусть все знают: я тоже смогу постоять за общую правду, за народ.
На этот раз я себя не одернул. Это была не игра.
— А между тем пора писать сочинение на конкурс! — сказал я себе, открывая глаза, и объявил на весь дом: — Жизнь прекрасна и удивительна!
Да так оно и было. И снилось нынче что-то хорошее. Полежал, вспоминая. Не вспомнил. Выскочил из-под одеяла.
— Опять его раздирает с утра! — злобно шипела бабка. — Как пост, так он орать.
— Летом посты не главные! — крикнул я ей на кухню, на домашнем языке это называлось — отбрехнулся, и, набрав воздуха, сладкозвучно, под Козловского, закатился: — «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты».
Уж не знаю, противно ли я пел или не совсем противно, мне мой голос по утрам нравился.
Умылся, выдул кружку молока. Поддразнивая бедную мою бабку, влил в свою бессовестную глотку пару сырых яиц и, выдав пробную трель, проникновенно затянул любимое, непостижимо прекрасное для меня:
— Господи, ну чего орет? — нарочито громыхала кастрюлями бабка. — Делать нечего — поди дров наколи!
Ах, дрова понадобились! И я с высот тенора кинулся в громадные пропасти баса:
Мне очень нравилось, что, когда я раскатывал громоподобное «высоте», непромазанное стекло в форточке звенькало.
Если голос развить, то уж не пропадешь.
И вдруг я понял, что вот она, самая подходящая минута, когда нужно сесть и написать о Пушкине. Стихи были вполне готовы, но ведь я обещал принести и стихи и сочинение в прозе. Но проза не стихи, чтобы писать прозу, нужно знать, о чем пишешь.
Родился Пушкин в Москве, в 1799 году. Это вот какого числа? Старый стиль, новый стиль…
У наших соседей слева, у главного лесничего Антонины Антоновны, был великолепный полупудовый дореволюционный Пушкин. Я тотчас отправился попросить книгу, хоть на часок.
— А ваш Ваня опять сегодня пел, — услышал я голос матери Антонины Антоновны, глубокой, но резвой старухи. Она рассказывала о концерте моей бабке, словно та не слыхала ни моего тенора, ни моего баса.
— Здравствуйте! — Я чуть было не брякнул «сударыня», но все-таки не брякнул.
— А вы сегодня пели! — сообщила новость вежливая старуха.
— Немного пел, — сказал я, скромничая. — Не одолжите ли вы мне на один час том Пушкина.
— Отчего же на час? Берите и читайте! — Бедная старая женщина нескрываемо обрадовалась моей просьбе.
Я притащил книгу и, заглядывая в предисловие, принялся изливать свои восторги.
«Гений Пушкина озарил мрачную эпоху царизма. Ода „Вольность“ звала к свободе…»
Грешен, я не смог одолеть «Вольности»: «Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица!» Я больше всего любил «Сказку о царе Салтане», «Дубровского» да еще «Тиха украинская ночь». Ну и, конечно, «Горит восток зарею новой», «Редеет облаков летучая гряда», «Любви, надежды, тихой славы», «У лукоморья дуб зеленый».
А «Прощай, свободная стихия»?
А «Мороз и солнце, день чудесный»?
Э, нет, я многое любил и знал у Пушкина, но первым поэтом России был для меня в те годы Лермонтов.
Свои восторги я закончил тремя восклицательными знаками. Сочинение не уместилось на пяти тетрадочных страницах, но на шестой странице я занял всего одну строку. Это как-то было несолидно, и я приписал:
Эти строчки я тоже очень любил, но когда они оказались в конце моего сочинения, то получилось, что Россия еще не воспрянула ото сна, не освободилась от самовластья, а это было политически неверно. Подумал и написал еще одну строчку: «И Россия ото сна воспряла».
Стихи и сочинение я понес в библиотеку спозаранок. Пришлось долго ждать, когда откроют Дворец культуры, потом — библиотекаршу. Дверь в библиотеку открыла молодая женщина.
— Что тебе, мальчик? — спросила она меня. — Читальный зал откроется в двенадцать, а теперь только девять.
— А куда собственные сочинения сдавать? — спросил я как можно угрюмей, чтобы не струсить.
— Ах, собственные сочинения! Оставь мне. У тебя что? Стихи?
— И стихи. И еще не стихи.
— Давай и не стихи.
Тетрадку я держал за спиной.
— Вот!
— Спасибо! Я передам это Георгию Матвеевичу.
За ответом я пришел в тот же день, сразу после обеда.
В читальне за своим столом сидела Варвара Ивановна, а возле стола, в низком кресле, — длинноногий, чему-то счастливо улыбающийся, вовсе не старый человек. Я сразу понял, что это и есть Георгий Матвеевич.
— Милок, да ты, чай, за ответом? — спросила Варвара Ивановна, устремляя на меня взгляд над очками.
— Нет! — пролепетал я неправду. — Я — так.
— Иди сюда, садись, — позвал меня Георгий Матвеевич, указывая на другое низкое кресло.