Мы прошли с Сережкиным отцом бесплатно, через служебный вход.

Трибуна была одна, но с Сережкиным отцом нас и на трибуну пустили, разрешили сидеть на ступеньках центрального прохода в раздевалку.

Футболисты прошли мимо нас так близко, что их можно было потрогать.

Я болел за «Спартак» и растерялся: вот они, мои любимые футболисты, которых я знаю по номерам, по именам, знаю рост каждого, год рождения, знаю число забитых ими голов. Но сам-то я теперь — «Химик».

Футболисты разминались, били по воротам, перекидывали мяч друг другу, а я, вместо того чтобы запоминать, что и как они делают с мячом, оцепенел. Придет время, и мне придется выйти на поле против ребят Мурановской улицы. А ведь я мурановский, и это они первыми приняли меня в свою команду. Мне вспомнился Андрий, сын Тараса Бульбы. Изменник. Андрий выезжал из города сражаться с казаками в красивой одежде, но ведь и я буду стоять в воротах термолитовцев, потому что мне понравилась их форма.

— Смотри, как Сережкин дядька ловит мячи! Намертво! — толкнул меня Ходунов.

Это я углядел. Пушечный мяч, пробитый по центру ворот, вратарь поймал играючи. Прижимая локти к животу, согнулся и ладонями и подбородком захватывал мяч в замок.

Сережка тоже умеет так ловить, от меня мячи отскакивают, как от стенки. Тренироваться нужно.

Матч начался, а у меня в голове все еще крутился на резвом коне Андрий, и паночка махала ему из окошка расшитым платком.

«Все это неправда, — сказал я себе. — Мурановские ребята — за Квакина. Они грабят сады и огороды. А я за Тимура. Я против несправедливости».

И тут спартаковский вратарь вытянулся в ниточку и достал мяч из нижнего угла. Я захлопал.

— Ты чего?! — Сережка Коныш глядел на меня так, словно первый раз видел. — Это же наши били!

— Но это был очень трудный мяч. А вратарь взял.

— Ну, ты даешь! — У Сережки на губах заиграла его улыбочка. — Может, и «Красному знамени» будешь хлопать?

— Если вратарь возьмет одиннадцатиметровый, буду! — сказал я упрямо.

— Он за справедливость, — определил Ходунов.

«Спартак» победил, но счет получился благородный — 3:2.

— Хорошая тренировка перед встречей с «Красным знаменем», — говорили болельщики «Химика».

Мы опять ехали на полуторке. Набился полный кузов народу. Меня оттеснили к заднему борту, поднажали, и я, запрокидываясь так, что свело поясницу, на одних ногах удерживал толпу пьяных мужиков и парней: тронется машина — и я погиб. Сил нет держаться, и закричать никак не мог догадаться. Машина тронулась. Толпа откачнулась к кабине, и я, не дожидаясь ответной волны, выскочил на ходу из кузова.

Пешком долго, зато жив. Правду сказать, я любил остаться вдруг с самим собой. Шел вдоль Свирели, разведя руки, и казался себе ласточкой. Облака надо мной то вспыхивали, как февральский снег, то меркли. И когда они меркли, я чувствовал на лице холод, и погасшая земля, в мгновенье поскучнев, становилась большой, чужой, враждебной, и мне было видно, какой я маленький и никому здесь не нужный: ни бесконечным лугам за рекою, ни реке, по которой бежали волны, похожие на стальную стружку, ни серым облакам, ни поселку из длинных двух- и четырехэтажных домов из темно-красного вечного кирпича. Длинные ряды окон, будто шеренги солдат, а может быть, надсмотрщиков, уже издали впивались в меня бесчувственными глазами, словно я в чем-то был повинен. Но солнце, как метлой, смахивало вдруг серое наваждение, тепло устремлялось на землю, спешило успокоить: лето еще не кончилось. И луга за рекой — богатырское поле — манили в свои сине-зеленые дали; в реке, забитой золотыми сугробами облаков, открывались бездонной голубизны пропасти; ласточка моя летела в эту глубь, а может, ввысь. И только сердечко у нее сжималось. И только клювик, раскрытый от удивления, хватал свежий ветер. И она, размахнув крылья, кружилась на одной ножке, чтобы упасть на землю, на спину и лежать, раскинув руки, принимая весь мир. Впрочем, на одной ножке крутился уже я сам, и это я падал в траву, объявляя всему белому свету, что он — мой.

Когда в очередной раз пролилось с неба, из голубой проталины, золотое тепло, окна рабочих казарм засветились: каждое поймало свое солнце, я осмелел и, сокращая дорогу, пошел через поселок.

Казармы меня пугали, но и притягивали к себе. Мне всегда хотелось жить среди многих людей, а жили мы где-нибудь в глухомани, да еще и на отшибе, потому что на отшибе чаще всего и пустуют дома.

Я шел мимо казарм. На лавочках под окнами сидели старушки. Я вглядывался в зияющие черные дыры казарменских раскрытых дверей, но ничего не мог разглядеть и потому решился на удивительный для себя поступок — войти в эти двери.

Сделал вид, что тороплюсь, что у меня дело. Прошел мимо старушек, поднялся по кирпичным ступеням и вошел в темноту. И дрогнул. Где-то очень далеко, как на краю тоннеля, зияло пятнышко света. Чтобы меня не остановили, я пошел во тьму. Глаза скоро привыкли, и я увидал, что иду коридором со сводчатым потолком. Через каждые три шага с двух сторон двери — два бесконечных ряда дверей. Вдруг поворот. Я повернул и очутился на кухне. Огромная печь, длинные столы. Шмыгнул назад и, так никого и не встретив, вышел из казармы, деловито прошествовал мимо старушек, свернул за угол и только тогда пустился наутек.

5

За фабричным поселком до самого леса шли картофельные поля. Когда я одолел огороды и вошел в город, зубчики соснового бора уже отпечатались черным на красном закатном небе.

По улице, двухэтажной, деревянной, прогуливались первые сумерки. Торопились в парк, дружно цокая каблучками, стайки девушек, а мне до дому было еще идти и идти.

Вдруг я услышал, что меня зовут:

— Большой мальчик! Большой мальчик! — Из бурьяна придорожной канавы появилась расчесанная на пробор голова пацаненка лет пяти-шести.

Я остановился.

— Поглядите, пожалуйста! Вот у того дома не стоит ли у ворот пожилая женщина с прутом в руках?

— Ты чего-нибудь натворил?

— Натворил… — Пацаненок тяжко вздохнул и опустил глаза. — Я, во-первых, произносил нехорошие слова, а во-вторых, курил.

— Курил?

— Я не для себя. Я доказал Мымрику, что могу не кашлять. Когда он курит, то кашляет на весь двор, а я ни разу не кашлянул.

— А ругался зачем?

— Тоже для Мымрика. Он говорит, что я пай-мальчик, у меня папа был командир противотанкового батальона. Его друг, дядя Ярлы, привез нам папины ордена и медали. Можно, я вас попрошу еще кое о чем?

— Ну, попроси.

— Посмотрите на мои губы и на мою спину. — Он вышел из бурьяна, повернулся ко мне спиной, задирая рубашку.

— Спина как спина. Загорелая.

— А язв нет?

— Чирьев, что ли? Не видно.

— А на губах, по-моему, тоже ничего нет?

— А что должно быть?

— Ну, язвы. Бабушка сказала, что от таких слов, кто их первый раз произносит, человек покрывается язвами, особенно рот.

— Не выдумывай, — сказал я, — ты и сам знаешь: бабушка тебя просто пугала.

Мальчик, соглашаясь, закивал головой:

— Конечно, знаю. Ну а вдруг?

— Не стыдно прятаться? Нашкодил — иди и отвечай за свои шкоды. Ты сын красного командира. Разве тебе пристало бегать от бабушки? Уже темнеет. Она, наверное, с ног сбилась, ищет тебя.

— Я и сам волнуюсь за мою бабушку, — признался мальчик.

— Вот и ступай домой, извинись. А налупят — терпи. Потому что за дело.

— Я пойду, — согласился мальчик. — Только давайте вместе, хотя бы до ворот.

Дом, на который мне указал мальчик, был старый, почти трехэтажный. Верхний этаж деревянный, второй кирпичный. Оба эти этажа вдавили в землю первый. Для его окон пришлось выкопать яму. Форточки были вровень с тротуаром.

— Я по ботинкам знакомых узнаю, — похвастал мальчик.

— Вы в подвале живете?

— В подвале.

— Но твой же отец был красный командир! Он погиб за Родину! Вам должны дать хорошую квартиру.

— Бабушка говорит: дадут лет через десять, чтоб гроб удобнее было выносить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: