Надо было уходить из театра Моссовета, полгода театр не отпускал, уговаривал поехать в Париж, но я уже был восхищен и сражен той театральной эстетикой, которую нес Юрий Петрович Любимов. И я хотел работать только у него.
Когда я уходил, Юрий Завадский, руководитель театра им. Моссовета, сказал, что я далеко не самый хороший поступок совершаю в своей жизни: я предаю своего учителя, который привел меня в этот театр, но я этим уговорам не внял, и правильно, наверное, сделал. Я поехал к Ирине Сергеевне, она была больна и лечилась в санатории. Она, конечно, ревновала, она, конечно, переживала, но она просмотрела все спектакли Любимова с моим участием и сказала: «Вы сделали правильный выбор, вы нашли свой театр». Мы опять перешли на «Вы». И вот этот груз она как-то сняла с моей души, груз предательства своего учителя.
Каждому актеру хочется играть главные роли. На первых порах этого у меня не было, хотя я был ведущим.
И вдруг, в 1967 году была напечатана повесть Можаева. Я стал репетировать роль Кузькина. Федор Кузькин надолго задержал меня в театре на Таганке. У меня были всякие моменты и приглашения в другие театры, но здесь надо понять, когда случился «Живой», ставший легендой как лучший спектакль Любимова — и пусть он был запрещен, но по искусству и по роли это состоялось, и я чувствовал и понимал свое положение первого артиста.
Это удерживало, и я счастлив, что так случилось, потому что Кузькин помог мне сыграть и Альцеста, и Глебова, и Отрепьева, и… Конечно, возможности мои театрального артиста у Любимова расцвели в полной мере. Но я счастлив и благодарен судьбе, что на какое-то время вошел в мою судьбу великий режиссер Анатолий Васильевич Эфрос. В театре им. Моссовета я имел счастье видеть великих артистов: Николая Мордвинова, Веру Марецкую, Любовь Орлову, Фаину Раневскую.
Это, конечно, иной театр, иная эстетика, и хоть тогда мы, молодые, были в задоре отрицания этого всего, теперь я понимаю, что это замечательный театр, только другой.
Но и в театре на Таганке, в его эстетике много доброго, хорошего, революционного, но сейчас я понимаю, что на волне вот этой дерзости и критики мы мало успевали постичь тончайшую культуру существования.
Книга «От „Живого“ к „Живаго“» по тексту и по периоду в моей жизни наиболее мне дорога и наиболее чиста.
Потом все покатилось в какую-то другую сторону, и жизнь начала вертеть тебя таким образом, что душа твоя попадала из огня да в полымя, и туда, и сюда, когда человек уже разрушается. На своем примере я это могу чувствовать, но если бы не было этого разрушения, не было бы и каких-то побед, которые были. Ибо только собственный опыт поможет артисту ворваться или надеть шкуру другого человека для того, чтобы быть убедительным в ней.
На премьере 18 мая 1993 года спектакля «Живаго» эмигрант Марк Купер посвятил мне стихи, которые я вынес в эпиграф.
И действительно, эта дистанция от «Живого» к «Живаго» представляется мне символичной и для времени, и для меня.
«Живой» пролежал на полках двадцать один год и вышел с разницей в четыре года с «Живаго». Двадцать один год я мечтал сыграть эту роль и ждал возвращения Любимова. Я ждал его из эмиграции, это одно из самых сильных моих желаний, надежд. Я хотел этого, чтобы он вернулся, вернулся обязательно для того, чтобы восстановить свой шедевр, и я дожил до этого дня.
Часть 1
Живой
«Ради своего искусства жертвуй, жертвуй пустяками житейскими. Бог превыше всего».
Тетрадь № 0
Олеша пишет, что всегда что-нибудь хотел сделать, что-то должно было свершиться, что-то он сделает и будет все в порядке…
Мне тоже кажется, будто, вот я что-то сделаю, напишу, сыграю, научась, и наступит равновесие, гармония т. е. душевная. А как же быть с поговоркой «Лентяй всегда что-нибудь хочет сделать»?
Искра-то, она должна обязательно быть, высекаться, давать иногда хотя бы знать о себе, иначе — пошлость, потуги, даже жалко становится и думаешь, какие же мы, артисты, обиженные, даже спрятаться не за что.
Жена говорит: «Ты б лучше интересные наблюдения, случаи смешные записывал бы, вместо всякой ерунды». Вот ведь чудо какое. Я ведь для этого и завел эту тетрадь, надеясь, что каждый день наблюжу, наблюдю (как сказать правильно?) и запишу. Ан не выходит. Лезут строчки из головы, может быть, даже из шариковой ручки, а не из жизни, не с улицы. Собственно, для интересных вот этих штук я и свечку приобрел и зажигаю ее, хоть электричества завались, но я его выключаю. Со свечкой, именно со свечкой… Она горит, и я переношусь в другой мир, может быть, век. Даже машины и троллейбусы за окном, которые обычно не дают спать, до того противные и громкие они издают звуки, прекращают свои действия и замолкают либо действуют шепотом, тем самым подчеркивая свою солидарность с тем миром, который я изобрел при помощи свечки и фантазии. В этом мире зима, большие сугробы, луна, кони с колокольчиком, цыгане, соболь, вернее, страсть в соболиной шкуре, а потом «зеленый луг, по которому ходят кони и женщины», церкви, лапти, гармошка и грустная песня о несчастной любви — вообще, моя Русь, старая первозданная, звонкая и любимая, а вот пришла жена, включила телевизор, из него полыхнул 20-й век, громкий, резкий, безумный, хаотичный и разрушил мою иллюзию.
Моя жена похожа на горящую свечку, когда она в хорошем настроении (жена, разумеется) и из нее что-то выплескивается. Они обе длинные, но стройные, и голова, горящая от пергидроли одной, повторяет спокойное пламя другой.
Хорошая книга… Жалко, что вот-вот ты ее дочитаешь, и ты будешь уже не в ней, ты должен ее покинуть ради другой, может быть, лучше, интереснее, может быть, наоборот, — но уже другой. Такое ощущение, будто ты предаешь, уходишь, покидаешь, изменяешь, но расставание неминуемо, потому что свидание не может длиться вечно — и вы должны попрощаться, хоть и ни в чем не виноваты друг перед другом. Хорошая книга… Это друг, честное слово, друг. Когда он есть, можно без особых потерь пережить и ссору с женой, и нищету, и хандру. А уж всяческие очереди в магазине, у кассы в бане — тебе не страшны, потому что их не существует, их растворяет первая строчка. А что такое метро, наземный транспорт, командировки, антракты, паузы, перерывы, перекуры, отпуска, ожидания в приемных и пр. и пр., что укорачивает жизнь, если под мышкой у тебя хорошая книга, твой друг.
Вот я кто — я графоман, этот термин вычитал у Олеши. Очевидно, это человек, которому нравится писать, просто так, не задумываясь, что и зачем, играть в это. Екатерина Вторая, говорит он, была графоман и графоманка, т. е. с самого утра садилась к письменному столу. Я к тому же еще и зажигаю свечку. Театр. Да, да. Я устраиваю по этому поводу спектакль. Я — артист, играю какого-то писателя, может быть, даже непризнанного, но, безусловно, гениального. Для этого мне нужна свечка, особая бумага и даже ручка, вот эта шариковая ручка мне импонирует. Когда за кулисы после спектакля приходили японцы, я все время, как бы невзначай, пытался нарваться на такую ручку, и не безуспешно. Правда, это не то, на что нарвался Высоцкий и даже Хмельницкий, но все же. У них отличные ручки. Мне кажется, такими ручками можно написать еще раз „Маленького принца“.
Не читаю то, что пишу. Завтра я не буду помнить ничего из написанного сегодня. И это меня забавляет. Вдруг, когда вся тетрадь будет исписана, и я все-таки начну ее читать, вдруг наткнусь на строчки, которые мне понравятся.
Милые мои друзья. Вот что я вам скажу, искренне, ото всей души, стройте свою актерскую судьбу сами! Не доверяйтесь никому: ни руководству, ни режиссуре. Не повторите гадкий путь В.Ш. Может быть, стоит раз, два или три переменить место, не держаться за него, искать, где лучше, где ты больше нужен.