— Общее отступление, бабушка… Командир приказал снимать связь.
— А я не велю бежать! — И она ухватилась за винтовку. — Какой же ты солдат? Стой, тебе говорят.
— Не могу, бабушка… Обязан приказ выполнять.
— Пущай другие отступают, а ты стой… Что же мне, старухе, за тебя Расею оборонять? Снимай ружье и пали в немца, пали, тебе говорят!
— Не имею права, бабуленька, — отвечал боец, веселясь оттого, что встретил такую смелую старушку. Желая уважить ее, он снял с плеча винтовку и бабахнул в небо. — Скоро вернемся, бабушка, жди! Все вернемся! — И он быстро пошел своей дорогой, поминутно оглядываясь и приветливо махая пилоткой.
Бабушка Аграфена вернулась в свой опустевший дом, устало присела на кровать и долго глядела в одну точку, точно все кончилось в ее жизни…
Ночью над городом висела гнетущая тишина, даже собаки притихли. Жители закрылись в домах, притаились в тревожном ожидании.
На рассвете за окнами послышался незнакомый рокот мотоциклов, зазвучала нерусская речь, отчаянно закудахтали куры, как видно, за ними гонялись солдаты.
В доме бабушки Аграфены было тихо, она забылась в предутреннем сне, а дочь Мария, набросив на голые плечи пальто, на цыпочках ходила от одного окна к другому и с опаской выглядывала на улицу.
Неожиданно раздался стук, и дверь затряслась вместе с крючком. Мария заметалась, не зная, открывать или прятаться. Повинуясь повторному, еще более грозному грохоту, она подбежала к парадной двери, дрожащей рукой сняла железный крюк и в страхе отшатнулась.
На крыльце стоял чужеземный солдат в куцей куртке цвета ящерицы и что-то жевал. Он шагнул через порог, увидел на стене плакат, изображавший Родину-мать в красном одеянии с присягой в руке, и, не целясь, разрядил в плакат очередь из автомата. Лицо и грудь женщины в красном вмиг покрылось рваными пробоинами, бумага клочьями свисала вниз, и только видна была призывно поднятая рука…
Продолжая жевать, солдат прошел на кухню, открыл заслонку печи и, вытянув по-гусиному шею, заглянул внутрь, понюхал и опять закрыл. Потом он взял с тарелки огурец, откусил половину и бросил огрызок на пол. Пошарил глазами по полкам, взял солонку, высыпал из нее соль, а солонку опустил в карман. С этим он ушел, оставив на полу грязные следы и запах пороха во всем доме.
Бабушка Аграфена, потревоженная выстрелами, силилась подняться с постели и звала к себе дочь. Наконец ей удалось встать, она вышла на кухню, увидела раскрытую настежь дверь и потянулась к палке.
— Ах ты фулюган, ирод проклятый. Что тебе здесь — бастиен? Пришел с бабами воевать, чумовой тебя задери!
Мария, побледневшая, не могла вымолвить ни слова.
— Запри дверь и никого не пущай… Ишь, вояки, бесстыдные рожи, мирных людей пужать вздумали! — И она пошла к себе в маленькую комнатушку, служившую спальней.
Едва дочь исполнила приказание матери и заперла дверь, как снова раздался стук.
— Ты опять стрелять пришел, басурман? — вскинулась бабушка с палкой. — Вот я тебя огрею хорошенько по горбу!
Грозясь клюкой, она поспешила к двери, но Мария схватила ее за руки.
— Уйди, мать… Уйди от греха!
Она увела ее в спальню, а сама вернулась и, вся охваченная страхом, сняла крючок.
Дверь открылась, но никто не входил. Потом, легонько гарцуя на топких ножках, через порог перепрыгнула лупоглазая черная собачка в кожаном ошейнике с медными бляшками. На ней была ватная жилеточка, застегнутая на пуговицы.
Следом за собачкой вошел высокий офицер в щегольском мундире и нарядной фуражке с фашистским орлом на тулье. В дверях он неожиданно встретился с перепуганным пристальным взглядом женщины и невольно стушевался, рука его потянулась к козырьку фуражки.
Скоро он понял, что перед ним обыкновенная русская баба, и устыдился минутной растерянности. Лицо его снова приняло высокомерное выражение, и он, стягивая белую перчатку, прошел мимо, оттеснив женщину плечом. Всем своим видом он как бы подчеркивал, что вовсе не испугался, а отдал честь из вежливости, как воспитанный офицер великой армии фюрера.
Собачка бежала на поводке и поминутно оглядывалась, как бы приглашая офицера за собой, она точно боялась идти одна.
Офицер был так молод, что казался совсем юным. И если бы не элегантный серо-зеленый мундир с серебряными нашивками и не револьвер в новенькой кобуре, висевший на поясе спереди, его можно было бы принять за долговязого подростка.
За офицером ввалился в дом пожилой денщик с двумя чемоданами в руках и третьим под мышкой. На шее у него хомутом висели два автомата «шмайсер». Солдат мрачно сопел под тяжестью груза и свирепо зыркал глазами по сторонам, выбирая место, куда сложить чемоданы.
Пока денщик носил с улицы личные вещи офицера, сам он с мрачной брезгливостью обошел русскую печь, обвешанную тряпочками, шерстяными носками, мешочками с душистой мятой для просушки, оглядел комнаты, которые сообщались между собой. На ходу он разговаривал с денщиком:
— Макс, кому принадлежит эта конюшня? Где я могу принять ванну?
Не дожидаясь ответа, немец продолжал выкрикивать капризно:
— Кто хозяин дома? Позвать его ко мне. Макс, ты меня слышишь или я должен прочистить тебе уши?
Денщик не слышал, занятый работой. Он складывал вещи на веранде, застекленной с трех сторон. При этом дверь на улицу оставалась открытой, и осенняя сырость наполняла дом.
Солдат распаковал один из чемоданов, когда бабушка, не обращая внимания на офицерика, постучала концом палки по спине денщика.
— Эй, дубина, дверь закрывать надо.
— Вас? — спросил денщик, обернувшись.
— Но нас, а дверь, — повторила бабушка. — Не в свинарник пришел. Хоть ты ерманец, а понимать должен.
— Матка, век! — сердито огрызнулся денщик, продолжая свое дело.
— Ты не векай, а закрой… Энтому простительно, сосунок еще. А ты старик, вон лысина-то какая…
Не обращая внимания на слова бабушки, сердитый денщик выкладывал из чемодана полотенце, зубную пасту, ароматное мыло, одежную и сапожную щетки.
Из-за спины немца дочь подавала матери знаки, чтобы не перечила непрошеным гостям:
— Отойди, мать, застрелит он тебя…
Выйдя за калитку, бабушка смотрела, как текли по улице чужеземные войска: огромные пушки, грохочу^щие танки. Пыль, смех солдат, звуки губных гармошек, тучи войск, как тучи саранчи… С горя бабушка ушла в опустевший осенний огород и долго сидела там на бревнышке, не желая возвращаться в дом, занятый чужеземцами. Невыразимое страдание застыло в ее глазах, вдруг потускневших, словно в них угасал жизненный свет…
Офицеру понравилась большая светлая комната, через которую был вход в спальню бабушки. Нужно было завесить этот ход тяжелым ковром.
Немец принялся оборудовать жилье в своем вкусе. Он приказал денщику выбросить на кухню черную тарелку репродуктора, старинные фотокарточки в рамках, портрет Льва Толстого в длинной холщовой рубахе, босиком. Эта простенькая литография много лет хранилась в доме бабушки Аграфены. Лев Толстой как бы стал членом их семьи, всегда присутствовал на семейных сборах в час обеда или за вечерним чаем. Снимая со стены портрет Толстого, денщик порвал его. Так и валялись в угольном ящике рядом два дорогих сердцу бабушки старика — ее покойный дед в пожарной каске да Лев Толстой.
Офицер велел вынести хозяйскую швейную машину, сгреб ногами домотканые русские половики и приказал вышвырнуть их вон. Сияли со стены и старинную картину, засиженную мухами: «Отступление Наполеона из Москвы». Офицер усмотрел в картинке и неуместный намек.
Дубовый резной буфет не тронули: под стеклом была приличная посуда и серебряные ложки. Этим можно воспользоваться. Не снял он и тюлевые занавески с окон: они придавали уют.
Вместо бабушкиных фотокарточек офицер развесил свои. Это были открытки с изображением девиц в набедренных повязках и без них. Рядом он поместил большую фотографию породистой немки с тройным подбородком и высокой модной прической. Веером разместились фотографии самого офицера, снятого то в Париже на фоне Эйфелевой башни, то в Испании на берегу Средиземного моря, то в римском ресторане среди таких же, как сам, молодых офицеров, весело уплетавших полуметровые итальянские макароны. Судя по всему, фотографии должны свидетельствовать, что, несмотря на молодость, офицер успел объездить полмира и побывать почти во всех покоренных странах.