Тут-то и началась поистине каторжная жизнь. На своем горбу таскал Никита бревна из далекого бора. Глину, песок и камень добывал на высоких берегах Яченки, а оттуда через овраг таскал к дому. Надо было навозить на болотистый участок плодородной земли, и он впрягся в тележку, надел на шею лямку и возил грунт со свалок, с пустырей, из оврагов.
Много здоровья потерял, пока добился цели. Не заметил, как прошла жизнь — побелела голова, сгорбилась спина, а руки стали узловатыми, тяжелыми. Ладно уж, зато вон какой дом вырос на бывшем болоте!
Теперь можно было отдохнуть. Но Никиту захлестнула жажда наживы. Развел сад, за садом — два огорода: один при доме, другой на Яченке. На вырученные деньги купил корову, вырастил поросенка, построил курятник. Молоко продавал соседям. Это дало возможность открыть во дворе бондарную мастерскую. Стремление копить и откладывать про запас вошло в привычку. За долгие годы в кладовках, сараях, на чердаке, в мешках и мешочках, в корзинах и сундуках, в ящиках и ларях лежало их жалкое богатство: прогорклое пшено, бутылки с деревянным маслом, жестяные банки с керосином, куски пыльного рафинада, старые лапти, горох, ржавые гвозди и даже старый ситцевый сарафан, в котором Аграфена ходила на барщину. Тут же на гвоздиках висели поддевки, изношенные тулупы, дырявые валенки. Все хранилось бережно, а в солнечные дни, тайком от соседей, сушилось во дворе, а потом снова убиралось. Никита и Аграфена радовались грошовому своему богатству, берегли для детей. Никита был уверен, что не зря старается — эвон какой вырос наследник, сын Евгений, надежда и радость отца! Конечно же, сын примет в свои руки хозяйство и станет его приумножать…
Скоро семья прибавилась: Никита выдал старшую дочь за прапорщика 10-го Ингерманландского полка.
Едва успели сыграть свадьбу, как грянула русско-германская война, и зять Дунаевых очутился в окопах. Скоро пришло извещение, что он пропал без вести. А через полгода по тогдашним законам ведения войн раненого прапорщика Барабанова обменяли на германского офицера. Зять вернулся домой инвалидом.
Жена к тому времени умерла. Дунаевы не захотели, чтобы приданое ушло из дому, и женили зятя на младшей дочери, Елизавете. С новой женой жизнь пошла несогласная, но Петр Николаевич по характеру был добрым, он терпел обиды и придирки жены, упреки стариков, верил, что все наладится.
В семье Дунаевых преобладал провинциально-мещанский быт. Здесь годами читали затрепанную книгу с оттиском черта на кожаном переплете: «Полный оракул и телескоп». В ней находили толкование снов, предсказание судьбы, правила гадания на картах и объяснение примет: если кошка перебежит дорогу — возвращайся домой, не попутится; встретишь на улице попа — хватайся за пуговицу и плюй в сторону три раза, иначе не миновать беды; глаз чешется — свежих видеть; черные тараканы завелись — к прибыли.
Любимым занятием матери и дочери было сидеть у окна с шитьем или вязаньем и наблюдать за жизнью улицы: «Вон Куприяниха новую кофту надела, которую на пасху сшила. Не иначе, к свахе в гости пошла… А Хромов опять на базар с мешком помчался».
Так и шла жизнь своим чередом, и казалось, ничто не предвещало грозы. И все же она грянула.
После революции в семье наметился раскол. Сын Евгений поступил на работу в железнодорожные мастерские и потянулся к большевикам. Появились у него дружки — сын мастерового Митька Азаров да еще Сережка-комсомолец, — беднота голоштанная. Евгений приводил дружков домой, надо было их кормить, а парни молодые: сколько ни подай на стол, все сожрут! Лба не перекрестят, да еще накурят возле икон… Вся жизнь в семье пошла кувырком.
Никита по натуре был молчаливым. Днем он бондарничал в сарае, старался уединиться от всех. А когда приходила ночь и семья укладывалась спать, тихонько опускался на колени перед иконами и горячо молился, просил бога вразумить сына, навести его на путь праведный.
Однако молитвы помогали плохо. Евгений приходил с работы и, наскоро перекусив, садился за книги. И ничто его не интересовало в доме: ни корова, ни поросенок. Он говорил, что все зло в частной собственности, что настало новое время и надо отдать дом в горсовет на общую пользу.
Свет помутился в глазах Никиты. Отняли у него сына, словно подменили.
— Что же это за жизнь, объясни, сынок, — спросил однажды Никита. — И кому такая жизнь нужна, чтобы свое добро отдавать неизвестно кому?
— Вы с матерью, как кроты, все тащили в норку. А я не хочу быть сторожем у своего курятника, дрожать за свои огурцы на грядке, цепляться за свой дом только потому, что он «мой».
— А я для тебя старался, сынок, — дрожащим от обиды голосом говорил Никита. — Думал, хозяином станешь…
— Нет, отец. Если хочешь, чтобы я шел с тобой плечом к плечу, порви со старой жизнью.
Всю ночь бродил Никита по двору, не мог найти ответа: «Что же это за порядки настали? Свое отдай чужому. А мне кто даст? Сын сказал: народ даст, государство не оставит в беде — „кто был ничем, тот станет всем“. А почему кто был НИЧЕМ, должен стать ВСЕМ? Я трудился как проклятый, гнул спину, наживал добро, а выходит, оно не мое?..»
Старался Никита понять сыновнюю правду и не мог, не хотел, душа не принимала. Могильным камнем придавила она его, и жить стало невыносимо.
Дальше — хуже. Однажды услыхал он от соседей, что его сын с такими же, как сам, безбожниками глумится над иконами — в монастыре топили печку святыми образами. Не поверил Никита и спросил у сына, правда ли. Тот ответил: «Правда. Открыли приют, а топить нечем, детишки мерзнут. И вообще, религия — это опиум…»
Тяжело задышал Никита, болью сдавило сердце. И хотя за всю жизнь не тронул сына пальцем, схватил его за волосы и поволок в сарай. Там он запер на крючок дверь, чтобы никто не вошел, и стал бить Евгения по лицу, по голове, по рукам. Если бы не зять, который сорвал с петель дверь, неизвестно, чем бы все кончилось. Чуть живой, в изодранной рубахе, кровавыми клочьями повисшей на нем, сын ушел из дома, чтобы никогда больше не возвращаться…
Всю ночь свистела вьюга, швыряла в окно снежной пылью, а когда наступил рассвет, Аграфена вошла в комнату сына и залилась слезами. Одиноко стояла в углу несмятая его постель.
Один день, и другой, и третий ждала сына, упрекала мужа за непреклонность, хотела даже пойти в ячейку, да не знала, где помещается комсомол.
Однажды пришла соседка и сказала с сочувствием:
— А твой-то Женюшка на войну с комсомольцами укатил. Видела его: шинелька серая, а в руках ружье.
Больше недели ехал Илюша Барабанов в Калугу. И не знал, не ведал он, какая судьба ждет его впереди.
Вагоны болтало из стороны в сторону, пассажиры дремали, утомленные дорогой, и никто не был уверен, доедет до места или застрянет где-нибудь на глухом полустанке.
Во время остановок тучи беспризорных облепляли поезд, просили хлеба, пели сиротские песенки. Илюша раздал почти все свои сухари; только те, что были в буденовке, берег и сам не ел: вдруг в пути встретится Ваня, ослабевший от голода, и надо будет его покормить…
Ночью кто-то украл буденовку вместе с черными сухарями. Там же лежала записка чекиста Дунаева с адресом.
Плакать было бесполезно, а тут и поезд пришел к цели. Кто-то отодвинул тяжелую дверь теплушки и крикнул;
— Станция Калуга! Освобождай вагоны!
Илюшу охватил пронизывающий холод. Снег сырыми хлопьями падал на его непокрытую голову. Куцый воротник женского салопа не согревал, да и руки некуда было девать: карманы прорваны.
Все кругом было незнакомым и чужим. На Украине белые хатки, а тут бревенчатые избы, дощатые серые заборы. Куда ни погляди, уныло и мрачно.
Зябко поблескивали мокрые рельсы, чавкала под ногами жидкая грязь.
От голода темнело в глазах и подкашивались ноги. Куда идти? Илюша помнил, что улица называлась Солдатской, а где ее найдешь?
Придерживая рукой широкие галифе, Илюша плелся по щербатому перрону. Никто не обращал внимания на худое лицо мальчика, на большие серые глаза, полные тоски.