Тяжело пригнувшись, Анатолий Иванович пролез под околицей. Сильный, зрелый, золотисто-бронзовый свет простерся по улице, вспыхнул в окнах: то вырвалось из облаков близ самой земли идущее на закат солнце. И Дедков дом, без того яркий, красный, синий, желтый, голубой, зеленый, засверкал, заблистал, и все, что было изображено на нем: звери, рыбы, птицы, растения, — ожило в стремительном напряжении. Дом, вобравший в себя всю красоту края, выплеснул ее в глаза Анатолия Ивановича, а ставенка чердачного оконца, поведенная слабым вечерним ветром, простонала голосом токующего на крыше глухаря.
Вот бы написать такие стихи, как Дедков дом, чтобы они и после смерти твоей могли встревожить, обеспокоить, а глядишь, и подтолкнуть людей на что-то хорошее! И, вверяясь тому вдохновению, которое правило им эти дни, Анатолий Иванович вслух произнес:
и запнулся в поисках рифмы.
Погоня
— Больше не принимаем, — сказал начальник охотхозяйства.
Он стоял на ступеньках недостроенного смолистого крыльца, и его льдисто-голубой взгляд был устремлен поверх собеседника вдаль. «Будто полководец!» — подумал Анатолий Иванович, снизу вверх рассматривая небольшую коренастую фигуру начальника в темном ватном костюме, туго перехваченную широким офицерским ремнем.
— Тогда берите задаром. — сказал Анатолий Иванович и тверже уперся руками в перекладины костылей.
Утки завозились в плетушке, висящей у него через плечо, он похлопал по крышке ладонью, утки успокоились. Бледно-голубой взгляд медленно перевелся на охотника.
— Задаром? — повторил начальник. — В егеря метишь?
Анатолий Иванович покраснел. Он не сомневался, что его, лучшего подсвятьинского охотника и бывшего общественного егеря, пригласят работать во вновь созданном охотхозяйстве, и утки тут были ни при чем. Когда озеро Великое объявили заповедником, он очень обрадовался. Несмотря на все усилия подсвятьинцев, браконьерство изжить до конца не удалось: и по весне, и ранней осенью до открытия охоты погромыхивали на Великом выстрелы заезжих охотников. Да и прудковские мужики озоровали. Конечно, это не было похоже на разбой послевоенных лет, и все же озеро год от года скудело водоплавающей дичью. И вот наконец Москва вспомнила о Великом и приняла его под свою высокую руку.
На крутом берегу Дуняшкиной заводи стали валить сосны, расчищая место для стройки охотничьего домика, конторы и служб охотхозяйства, по деревням объявили, что принимаются по высокой цене дворовые утки и гуси. Они происходят от диких отцов, сухи и подбористы, легко скинут лишний жирок и овладеют полетом. Этих птиц и намеревались выпустить на озеро. Уверенный, что его позовут работать егерем в охотхозяйстве, Анатолий Иванович торопился закончить домашние дела — перекрыть тесовую крышу избы, сколотить закуток для боровка, — но, как сейчас выяснилось, опоздал со своими утками. Он, конечно, хотел бы получить за них деньги, но раз нет, так нет, не тащить же их обратно. Однако Буренков иначе истолковал его намерения. И все же не столько подозрение в корыстном расчете смутило Анатолия Ивановича, сколько то, что Буренков, похоже, вовсе не собирался приглашать его на работу. Оттого он и покраснел всем бледноватым, веснушчатым лицом, шеей, треугольником груди в распахнутом вороте гимнастерки.
А начальник охотхозяйства лишний раз убедился в своей проницательности. Человек бесталанный, бесстрастный, но жадно преданный вещественным благам жизни, он всегда подозревал людей в корысти и видел в этом свою проницательность. Все прочие человеческие побуждения считал маскировкой и лицемерием. И вот сейчас к мужику, стоящему перед ним, он испытывал безотчетную неприязнь. Если бы Буренков сделал над собой усилие и перевел в слова смутный образ своей неприязни, то получилось бы примерно следующее: я слышал о тебе как о самом умелом охотнике и лучшем здешнем егере, уже одно это мне не нравится — не люблю лучших. Ты потерял на войне ногу, это большое несчастье, оно резко ограничивает возможности человека, но ты с этим не посчитался и даже переплюнул тех, у кого две ноги, значит, ты из этих… беспокойных, которым всегда надо выше головы прыгнуть. Не люблю… А может, молва тебя из жалости так разукрасила? К убогим и калечным людям всегда снисходительны. Эта последняя мыслишка и стала рабочей предпосылкой Буренкова в отношении к Анатолию Ивановичу.
— По плотницкому можешь? — спросил он.
— Все подсвятьинцы плотники, — отозвался Анатолий Иванович.
— Я тебя спрашиваю, — сказал Буренков, глядя на сильные руки охотника, сжимающие перекладины костылей.
— Ну могу! — Анатолий Иванович убрал руки с перекладин и теперь опирался на костыли под мышками.
— А ты не нукай! Ты в армии командиру тоже нукал?
— Могу, товарищ начальник! — по-дурацки гаркнул Анатолий Иванович, и его верхняя губа коротко, насмешливо дернулась.
Буренков слышал слова, а не интонацию.
— Ступай к Васильеву, пусть зачислят в строительную бригаду. Скажи, я велел.
— А как же с утками?
Буренков не ответил, он повернулся и, заложив руку за борт ватника, зашагал по ступенькам крыльца в пустой сруб дома, в никуда…
Этот разговор произошел в апреле, а в середине августа, к началу летне-осенней охоты, все основные работы были закончены. На крутом берегу над Дуняшкиной заводью стал целый охотничий поселок: дом для приезжих с двумя застекленными террасами и кухней, контора, общежитие для егерей и служащих базы, инвентарный сарай, нарядная дачка Буренкова и целый куст уборных, похожих на скворечники. Деревянная лестница сбегала по круче к лодочной пристани, где грудилось десятка полтора моторных и весельных лодок. На озере, в островках ситы были сооружены шалашики из березовых ветвей, уложены круглые настилы со скамеечкой; все озеро размечено вешками — тонкими стволами берез: они указывали лодкам свободные от водорослей проходы; вешки отмечали границы запретной для охоты зоны — заказника.
Буренков наглупил совсем немного: он отказался от местных долбленых челноков и выписал килевые однопарные лодки. Эти лодки были нарядны и вместительны, но неудобны по местным условиям: цеплялись за илистое дно, а весла путались в рясе. И в егеря набрал, за редким исключением, всякий сброд: бездельников, погнавшихся за легким хлебом. Охота не была для них душевным делом, их привлекали чаевые и возможность день-деньской стучать шарами на бильярде, установленном на террасе гостиницы.
Анатолий Иванович проработал весну и лето в строительной бригаде, помогал ставить шалашики и вешки на озере, набивал чучела для гостиной охотничьего домика. Чучела были красивые: селезни в весеннем пере, глухари и тетерева в токующем образе, выпь, цапля, разные куликовые. Но в егеря Буренков так и не взял Анатолия Ивановича. Своему заместителю, бывшему клепиковскому егерю, который пытался замолвить слово за Анатолия Ивановича, сказал коротко:
— Не справится.
— А вы попробуйте его.
— И пробовать нечего. Одноногий егерь — курам на смех. Москва засмеет!
Похоже, он сейчас сам этому верил, от прежнего сложного переплетения неприязненных чувств к Анатолию Ивановичу он сохранил лишь одно — уверенность о его непригодности.
В середине августа открылась охота. Каждую субботу из Москвы прибывал автобус, грузовики, легковые машины. Приезжие быстро переодевались в ватные костюмы, прорезиненные плащи, комбинезоны, рассаживались по моторным лодкам и уезжали с егерями на Великое. Там их рассаживали по номерам, после чего егеря возвращались за новыми партиями. Часть охотников оставалась в Дуняшкиной заводи, тут тоже была неплохая охота, особенно на пролет.
Командовал распределением сам Буренков. Это был его час. Стоя на ступеньках лестницы, он сверху вниз кричал повелительным голосом: «В Прудковскую!», «На Салтный!», «К Березовому!» — и, похоже, воображал себя полководцем во время боя. Его распоряжения казались Анатолию Ивановичу бессмысленными. Буренков не знал озера, не знал утиных обычаев, не разбирался в охотниках: кому что подходит. Новичка он загонял в Дуняшкину заводь, где почти не бывало подсадок, а матерому стрелку отводил место у Березового коря, где подсадок много, а на пролет птицу не возьмешь: деревья и кусты мешают обзору. Охотникам-пижонам, которым лишь бы потратить порох, давал лучшие места, а настоящим мастерам — худшие…