Жанне казалось, что жизнь её кончена, разумеется, та жизнь, на которую она надеялась — потому что случилось непоправимое! И что ужаснее — что Фортуна повернулась к ней спиной или то, что она навсегда утратила Луи? Как Луи страдал! Но и как он ей отплатил!
— О, брат Анже, это была ошибка, — непрестанно повторяла Жанна, не способная забыть о той ужасной ночи. — Я упала на постель… и почти потеряла сознание…
— Успокойся, — уговаривал тот, — я и так все знаю.
Жанна снова начинала свое, в истерике переходя от слез к ярости, вновь и вновь в воспоминаниях возвращаясь к событиям роковой ночи.
Герцог Орлеанский, который вовсе не был при смерти, как о том говорили, возвратился в ту ночь верхом из Баньоля, чтобы после двух недель поста снова насладиться своим ангелом. Пробежав кабинет, полный света, где в камине горело пламя, он шагнул в спальню, на ходу расстегивая панталоны,… и увидел Жанну, лежащую животом на постели, а на ней — двадцатилетнего брата Геродота, повара, которого монахи отрядили в распоряжение Монсеньора: брат Геродот рьяно делал свое дело, и если бы на балдахине ещё оставались ангелы, то не миновать бы обвала! Жуткий миг — и Монсеньор никогда в жизни не забудет пухлой розовый зад брата Геродота!
Последовала ужасная сцена: схваченный за шкирку брат Геродот был брошен оземь, отхожен тростью, за ноги протащен до дверей и вышвырнут на каменные ступени, словно дохлая крыса.
А потом бедная головка потрясенной Жанны начала летать туда-сюда от пощечин. И напрасно она кричала:
— Я же думала, что это вы! Я спала! Я выпила!
— Вы никогда не пьете больше нескольких глотков! Вы пили затем, чтобы заглушить стыд!
— Он взял меня сзади!
— Потому что вы сами улеглись на живот!
— Я вам говорю, что вообще его не видела!
— И притом были нагишом и увешанная всеми моими драгоценностями! Что для вас монахи, что герцог!
— Луи!
— Замолчите! Если б я не презирал вас так, то убил бы!
Среди ночи герцог отвез её домой в том же маленьком сером экипаже, который сам запряг. Открыла ему Анна Рансон. Что за зрелище? Монсеньор, уже не бешеный от ярости, но холодный, словно лед — держал за ухо Жанну, бледную, как смерть.
— Возвращаю её вам, мадам! Я только что обнаружил её в моей собственной постели, только вместо меня её обслуживал некий монах! Знал я, что она набожна, но не до такой же степени! И хотел бы я, чтобы вы слышали, как она истово молилась!
Но худшее было ещё впереди: Монсеньор швырнул наземь мешочек, из которого к ногам Жанны высыпались золотые монеты.
— За оказанные услуги! — герцог хлопнул дверьми. И небольшой серый экипаж, запряженный смирными лошадками, удалился во мраке ночи навсегда!
Для Жанны настали нелегкие дни. Что только не пришлось ей выслушать! И не от мужчин, которые и голоса не подавали, слишком уж расстроенные таким финалом, — а от своей собственной матери!
— Наставлять рога герцогу! Герцогу! Это неслыханно! Во Франции всего-то пять герцогов, тебе достался один из них, причем лучший, и ты ему наставляешь рога?!
Это повторялось тысячекратно, и тысячекратно завершалось так:
— А теперь останешься одна с бастардом![1]
— Он и так бы был бастардом!
— Ах, оставь, девочка. Есть бастард и бастард! И о твоем, можешь быть уверена, черта с два его отец позаботится.
— Но ведь он его отец!
— Но ведь ты-то не его возлюбленная! Боже, чем я согрешила, что ты так караешь?
Наконец, после месяца адских мучений брат Анже отвез Жанну в Вокулерс. Но не потому, что он сказал мадам Бирабин, а скорее от того, что Анна буквально видеть не могла неблагодарную дочь, что разрушила её радужные ожидания. Но это было к лучшему: такая жизнь была просто непереносима!
Но и в беде находится что-то хорошее — за эти месяцы, и особенно за дни, проведенные в Вокулерсе, Жанна заново открыла для себя брата Анже. Этот худой верзила с длинным крючковатым носом и холодными глазами, с невеселой улыбкой, скупой на слова, проявил к Жанне больше заботы и ласки, чем когда-нибудь ей довелось испытать. Это он в Париже энергично останавливал поток материнских упреков, это он решил забрать её из змеиного гнезда, а потом изо всех сил помогал забыть свое несчастье тем, что терпеливо и доброжелательно объяснял: жизнь в пятнадцать лет не кончается, красота её, когда оправится от родов, будет ещё ярче, чем прежде, она снова сможет полюбить и быть любимой. Чтоб развеселить её, рассказывал тысячи историй из своей жизни. Люди в Вокулерсе уже привыкли видеть его, закутанного до самых глаз, на прогулке с колясочкой, где ребенок спал, не страшась мороза, потому что был завернут в соболью шубу, которую монсеньор когда-то подарил его матери и которая теперь была единственным её достоянием, — вместе с золотыми, которые герцог швырнул ей под ноги и которых хватило на целый год жизни.
Однажды вечером в конце марта Жанна с братом Анже тихо ужинали у горящего камина, брат Анже одной рукой качал колыбель Франсуа, и тут вдруг Жанна ни с того, ни с сего вскочила, поцеловала брата Анже в лоб и, слезами заливаясь призналась, что без него она бы не пережила это горе. Хотела, чтобы он знал, как она ему за все благодарна.
— Видишь ли, — просто ответил он, — ты должна знать, что это вполне естественно: я ведь твой отец.
— Что? — воскликнула Жанна, вытаращив глаза, словно видя его впервые в жизни.
— Видит Бог, ты точно как твоя мать, — произнес он со своим невеселым смехом. — Но ведь это я заделал тебя твоей матушке! Даты все доказывают бесспорно.
— Но где и как это произошло? — спросила Жанна, от удивления и нетерпения всплеснув руками.
— Как — не мне тебе говорить, сама все знаешь. А случилось это в монастыре в Пикпусе, где я был монахом и где твоя мать довольно долго работала белошвейкой. Вот так-то! Потом нас жизнь развела в разные стороны, ну а позднее мы снова встретились, и я с тех пор остался гостем твоей матери — человеком, который дважды в неделю зван на ужин и который стал верным другом своих преемников — официального и неофициального. И все это, верь мне, по-честному.
— Папочка! — с прелестным удивлением воскликнула Жанна. — Я теперь буду говорить "папа" только вам, а не мсье Рансону и не мсье поставщику. Я так рада, что вы настоящий отец, я ведь никогда не любила тех двоих так, как вас!
Они помолчали, ласково глядя друг на друга.
— Монахи! — задумчиво протянула Жанна. — Что-то в моей жизни слишком много монахов!
— Забудь о том последнем, — сказал он, взяв дочь за руку, — забудь обо всем, что было. Жизнь твоя только начинается.
А потом добавил, ставя ударение на каждом слове:
— О твоей судьбе позабочусь я! И о его судьбе тоже! — он показал на колыбель.
— Бедняжка Франсуа, — вздохнула Жанна, — теперь он не получит татуировки!
И, поскольку отец уставился на неё с немым удивлением, стала объяснять:
— Всем детям, рожденным от него, герцог велел татуировать на стопе левой ноги масонский знак, чтоб те, кто им отмечен, уже не сомневались в своем происхождении. И, может быть…
— … Это должно было им служить вроде пароля?
— Вполне возможно.
— И этот знак вполне отчетлив и потом, когда стопа трется в обуви и кожа грубеет? — недоверчиво спросил брат Анже.
— В том-то и дело! Луи объяснил мне, что для татуировки он выбрал место, где нога не касается земли и кожа не грубеет.
— Значит, — менторским тоном протянул тот, — татуировку эту парень может носить с собой, носить тайну своего рождения, как солдат носит в ранце маршальский жезл.
В камине затрещало полено, стрельнув снопом искр.
— Ты помнишь, — спросил брат Анже, глаза которого вдруг сверкнули, как татуировка выглядела?
1
Бастард (фр. bastarge) — незаконнорожденный потомок.