Он покосился на Розового.
Тот был ниже его, но шире и сильнее. И еще он был отчаяннее, безжалостнее и гордился, рисовался этим. Кажется, он боялся только одного человека, одного на всем свете, но этого человека боялись все, с кем теперь встречался Карцев, и восхищались им тоже все. Розовый был ближе к нему, и отблеск власти и авторитета падал и на Розового. Он многое знал из того, что другие не знали, многое умел, а главное, мог пойти на такое, о чем другие боялись и подумать.
Карцев еще раз покосился на своего спутника. Он хорошо запомнил вчерашний удар во дворе. Что ж, он получил его за дело. Наверное, он бы и сам ударил другого, если бы тот, другой, вдруг отказался от сообща намеченного плана. Ударил бы! Раньше нет, а теперь ударил бы, «навесил», не побоялся. У Карцева вчера был такой момент—он, дурак, еще думал о встрёче с Инной, мечтал, что эта встреча кончится совсем по-другому. В этот момент он вдруг почувствовал отвращение к Розовому, который, как тень, ходил вчера за ним, почувствовал страх к шальному, опасному делу, в которое его втягивали. И получил за это.
И вот он идет сейчас туда, и нет уже вчерашнего отвращения, нет страха. Розовый прав, все люди сволочи, все гады, а жизнь — копейка, и своя и чужая. Примитивная, конечно, философия, но верная. Жизнь грубее и проще, чем кажется. И, к примеру, этот Розовый куда тверже стоит на земле, чем он, Карцев, этакий разочарованный интеллигент, хлюпик в общем. Надо жить, ни черта не боясь, и не задумываться о других.
Карцев подтолкнул Розового в бок и, когда тот поднял голову, подмигнул ему.
— Иди ты знаешь куда...— зло буркнул Розовый,
— А чего ты?
— А ничего.
У Розового были свои заботы и сомнения.
Это только Карцеву казалось, что Розовый все может и боится только одного человека. На самом деле Николай Харламов (Розовый была его клика в этой шайке) боялся многих и далеко не все мог. У него была мутная, беспокойная жизнь, все шло кувырком в этой жизни, все было не как «у людей».
Началось это давно, еще до того, как арестовали отца. Тот работал кладовщиком в какой-то артели. Колька плохо понимал, что случилось с отцом. Мать злым голосом кричала: «Другие тысячи крадут и выходят сухими из воды! А мой на копейку, по пьянке — и в тюрьму! Сволочи! Все, как есть, сволочи, и судьи и прокуроры!» И Колька уже тогда научился по-своему укорять отца: почему он украл так мало, другие вон тысячи крадут, и им ничего не бывает. И ненавидел каких-то неведомых ему судей и прокуроров. Они казались ему свирепыми и жадными.
А отец был совсем другим, его Колька помнил. Отец был тихим человеком, вкрадчивым и услужливым.
А когда выпивал, то плакал, и жаловался, и если не приходил дядя Федя, его приятель, то усаживал напротив себя Кольку и жаловался ему. Колька испуганно таращил глаза и тоже начинал всхлипывать.
Иногда отец появлялся днем, когда мать была на работе. Тогда приходила как-то по-особому улыбавшаяся тетка Зина с их двора, и Колька выставлялся за дверь. Он старался улизнуть на улицу, чтобы не встретить соседей. Их почему-то он особенно стеснялся в этот момент. Однажды, когда пришла тетка Зина, Колька спрятался в комнате. «Убежал, шельма»,— сказал отец. А мальчик с замиранием сердца, испуганно наблюдал за ними.
Как-то, забывшись, он проговорился матери. Та, побагровев, кинулась на отца, громадная, толстая, разъяренная. Отец не дрался, он только закрывал руками голову и плачущим голосом подвывал: «Машенька, будет тебе... Ну, будет, Машка-а...» Мать била наотмашь, чем попало. Потом она выбежала на двор искать тетку Зину, и оттуда скоро понеслись ее злые вопли. После этого к ним в первый раз пришел участковый. Потом он приходил еще. Колька его боялся.
Когда тихого, покорного отца арестовали, мать велела не рассказывать об этом в школе. Так у мальчишки появилась тайна от всех. В школе ему стало плохо. И дома тоже. Мать кляла все на свете и начала выпивать. Вскоре ее уволили с завода — она была фрезеровщицей. Потом устроилась сторожихой. Колька ходил полуголодный и грязный. Соседи кормили его, ругали мать, грозили пойти куда-то. Из школы приходила рассерженная, усталая учительница, говорила с матерью, та плакала. Кольке становилось жаль ее, и он невзлюбил учительницу.
С ребятами он ладил, они слушались его, он был сильный и знал много такого, чего не знали они. Мальчишки смотрели на него со страхом и почтением. Он стал у них коноводом.
После пятого класса Колька бросил школу: его оставили на второй год, как, впрочем, и в четвертом и в третьем. Он не любил и не умел учиться, он давно перерос всех в классе, и многие учителя смотрели на него опасливо и считали безнадежным. Не все, конечно. Но он замечал только таких.
Книг Колька не читал вообще, это было слишком трудное занятие для него. Даже книжки «про шпионов», за которыми гонялись другие ребята, оставляли его равнодушным. Зато было кино. Рекорд в его репертуаре поставил один американский фильм. Семь рыцарей с большой дороги, отважно защищавшие забитых мексиканцев от набегов бандитов, стали его кумирами.
Этот фильм не сделал, конечно, из Кольки бандита и ничего не изменил в Колькиной судьбе, как, впрочем, и в судьбе любого из тех, кто его смотрел. Но фильм дал новую, неиссякаемую пищу для Колькиной фантазии, ведь он так отвечал его взглядам и вкусам.
Задыхаясь от восторга, Колька жадно глядел на экран, боясь пропустить хоть один жест, хоть одно слово своих кумиров, упиваясь их геройством и не замечая их волчьей, одинокой жизни, их тоски и опустошенности. У одного он перенимал лишь уменье бросать нож, у другого— презрительное отношение к слабым, у третьего — любовь к деньгам, преимущественно чужим, у четвертого— приемы в драке. Впрочем, вскоре он убедился, что последнему стоит поучиться вовсе не у него, а у странного маркиза из фильма «Парижские тайны». Таких грандиозных и свирепых драк он еще не видел нигде.
Парень стал еще грубее и решительнее с ребятами во дворе, хотел, чтобы все его слушались, любил показывать свою силу и не боялся крови, ни своей, ни чужой. У него был крутой, задиристый, как у матери, характер. И его боялись и слушались даже те, кто был постарше.
Он пытался заманивать в укромные уголки девочек, дарил конфеты, угрожал, выдумывал что-то. А потом грязно хвастался, добавляя даже то, чего не было.
Бросив школу, Колька поступил на завод, где раньше работала мать. В бригаде их было двое учеников. Бригадир, прыщавый, рыжеватый парень, хитрый и насмешливый, заставлял их таскать заготовки, убирать помещение, хотя это полагалось делать по очереди всем членам бригады. Заработка не было, учебы тоже. Напарник хотел было идти и жаловаться куда-то, но Колька его отговорил. Жаловаться! Что они, мексиканцы какие-нибудь, что ли? Посчитаются с бригадиром сами. Парень был убежден, что имеет на это право. Они запаслись масками, точь-в-точь, как тот маркиз, и после вечерней смены незаметно проводили бригадира до первого темного переулка. Драка была молниеносной и жестокой. Бригадир месяц отлеживался в больнице. Нападавших не нашли. Колька и его напарник чувствовали себя героями.
Вскоре Колька стал совершать прогулы, приходить пьяный домой, а иногда и вообще сутками не появлялся дома. Мать давно махнула на него рукой.
Как раз в то время Колька случайно познакомился с одним человеком. Тот был окружен тайной, внезапно появлялся и так же внезапно исчезал, умел рассказывать о каком-нибудь убийстве или краже так, что у парнишки загорались глаза. Человек этот знал страшные, захватывающие дух истории о побегах, о погонях, о глупых милиционерах и ловких, смелых ребятах, которые их дурачат. Этот человек знал далекие лагеря, где томятся такие герои-ребята, знал и жизнь, тайную, опасную, вольную, и умел о ней рассказать. И еще он знал песни и пел их хриплым, испитым голосом. Песни были жалобные, хватавшие за сердце, а иной раз такие бесшабашные, что все на свете казалось легко и просто.
Человек этот угощал ребят водкой, вкусно кормил и требовал только двух вещей — сохранения тайны и повиновения.