Я рассказал о Лодзинском лагере, о Лешке, о Вольгасте, о Сукове, о капитане Пасечном и о том памятном дне, воспоминание о котором жило во мне до сих пор так отчетливо и болезненно, будто все произошло вчера.

— Этого вы, вероятно, никогда из себя не изживете. Не забудется. Но это и лучше — злее будете. Я думал о вашем желании со мной работать. А продумали ли вы до конца, что грозит в случае провала? Хватит ли у вас мужества, выдержки, такта? Работа опасная.

— А я и не ищу развлечений. На фронте тоже опасно.

— Там совсем другое. Здесь вы в случае провала ставите под удар не только свою жизнь, но и людей, связанных с вами.

— Я подумал об этом. Что я должен делать?

— Пока немного. — Он передал мне клочок бумаги. — Вызубрите, бумажку уничтожьте, а содержание передайте надежному человеку. Есть у вас такой?

Я вспомнил Воеводина, Женю, Немирова.

— Есть.

— Прекрасно.

Гамолов поднялся, с хрустом потянулся.

— Вы идете?

— Нет. Посижу пока.

Я долго сидел под стеной барака. Неслышно подкрался рассвет, рассыпал по земле росу, поджег зеленоватое небо широкими полосами малиновых перистых облаков.

3

Поручения Гамолова были более чем скромными. Я был недоволен, хотелось выдающихся дел.

— Чего ты хочешь? — спросил Гамолов, когда я высказал ему свои мысли. — Взрывов? Поджогов? Убийств? Как в детективных романах? Только это ты называешь настоящей борьбой? Значит, живое слово правды, что мы, советские офицеры-подпольщики, несем людям лагеря, — не борьба?

— Борьба, конечно…

— Каждой сводкой мы поднимаем дух людей. Вера в победу заставляет их выше держать голову, тверже переносить тяготы плена, а слабым духом избежать измены.

— Что ж, за неимением гербовой…

— Погоди, придет время и пулеметов.

До войны я учился в изостудии, мечтал стать художником-архитектором. За много дней сидения рядом с Гамоловым я хорошо изучил его приемы работы и однажды попросил листок бумаги.

— А что же, попробуйте. Не боги горшки обжигают.

Он тактично не заглядывал мне под руку.

— Любопытно! — Гамолов удивленно поднял брови, рассматривая мой первый портрет. — Не плохо. Ей-богу, не плохо. — Он снова посмотрел на карточку и на портрет. — Любопытно! А молчал…

Позже он уже только изредка просматривал мою работу. Заказов было много. Рисовали мы и для конвоя и для пленных иностранцев. Я мог бы ежедневно оставлять у себя плату за труд: хлеб, консервы, маргарин, табак и даже шоколад, — но я видел, что Гамолов все свое передает в лазарет, оставляя себе ровно столько, сколько нужно было, чтобы не голодать; и я не мог поступать иначе.

Только однажды я попытался расспросить Гамолова об организации и потом горько жалел, а урок запомнил на всю жизнь. Мучимый вполне законным любопытством, я поддался порыву и спросил его, кто возглавляет нашу группу.

Владимир Александрович посмотрел на меня очень долгим тяжелым взглядом.

— Любопытно… Я считаю, что достаточно тебя узнал, верю тебе и вопрос твой расцениваю как простое проявление бестактности. Иначе… Никогда, слышишь, никогда никому не задавай таких детских вопросов. А может быть, стало жаль? — Он прищурился и смотрел пытливо.

— Чего жаль?

— Продуктов. Проверяешь?

Кровь прилила к ушам, шее. Вид у меня, очевидно, был настолько растерянный и огорченный, что Гамолов, положив на плечо руку, примирительно сказал:

— Ничего, не обижайся. Придет время — все узнаешь. Но запомни: чем меньше будешь знать, тем лучше для тебя же.

На другой день он в раздумье сказал:

— У меня есть мысль. Не знаю, как ты отнесешься к ней, но, по-моему, она стоящая. Я уже примелькался здесь за год, а вот ты — человек свежий. Что, если попробовать тебе пробраться в общий лагерь, к иностранцам?

— Зачем?

— Рисовать будешь сербов, поляков, французов…

— Да зачем? Работы и здесь…

— Погоди. Хорошая беседа работе не помеха. Тебя обязательно обступят зеваки. Используй момент, завяжи разговор, а дальше пойдет как по писаному: только слушай да вовремя вверни нужное слово. Теперь понял?

Я обрадовался:

— Понял.

Виктор раздобыл для меня одежду «под француза», и через несколько дней я, зажав под мышкой грубую картонную папку, изготовленную из краснокрестовской посылки, отправился в свой первый рейс к иностранцам. Сопровождал меня Виктор. В воротах он сунул часовому пачку сигарет. Тот оглянулся кругом, пропустил и потом разорался: получалось, вроде мы подошли к проволоке с той стороны и он прогонял нас, не давал приблизиться к зоне, где жили эти собаки — русские.

Мы повернули на Лагерштрассе и, пройдя по размягченному асфальту сотню метров, остановились неподалеку от барака с поляками.

— Подожди здесь. — Виктор скрылся в черном зеве двери.

Я чувствовал себя не совсем уверенно, озирался по сторонам. Мне казалось, что кто-то обязательно подойдет ко мне, схватит за шиворот и заорет:

— Вот он!..

Спустя несколько минут вернулся Виктор с широкоплечим крепким парнем.

— Знакомьтесь: Эдмунд Гржибовский. С ним говори свободно.

Я пожал широкую плоскую руку, крепкую, как брусок дерева.

— Мы поговорим где-нибудь здесь, — смущенно предложил мой новый знакомый. — В бараке не спокойно…

Несколько раз мы прошлись по Лагерштрассе. Припекало. Воняло смолой. В тени под торцовой стеной сербского барака никого не было, небольшая скамеечка пустовала. Мы сели.

— Что же все-таки говорят о нашем фронте?

— Разное.

Гржибовский рассказывал обо всем не спеша, обстоятельно и вбирал в себя все новое так же медленно, основательно, будто размалывал на жерновах.

— Все зависит от того, кто говорит. Паны офицеры тянутся к немцам.

— А солдаты?

— Солдаты не верят в фашистскую брехню о победе. Простой народ Польши бошам не верит. Освенцим, Штутгоф… Опутали нас дротом, позагоняли в концлагеря, тюрьмы, жгут в крематориях… Только за то, что мы любим свою родину и не хотим, чтобы ее топтал немецкий сапог.

Гржибовский замолчал, угрюмо глядя под ноги.

— Сейчас наши подкручивают немцам гайки. Не сегодня-завтра фронт придвинется к польской земле. Вот немцы вас и натравляют против русских, так сказать, укрепляют тыл.

Эдмунд оживился.

— Об этом и я говорил с ребятами. Многие думают так же. Во всяком случае, нас больше, чем тех. — Он кивнул на офицерский барак. — Не понимают только те, кто не хочет понимать, кому это не выгодно.

— Прочесть вам листовку?

— Давайте, — живо повернулся Гржибовский.

— Нет, она только в памяти. «Товарищи! Друзья по плену! Банды фашистских палачей…»

Я прочитал листовку до конца. Эдмунд напряженно стянул к переносице густые белесые брови и шевелил губами, повторяя за мной слова листовки.

— Хорошо! Прочтите еще раз.

Немного погодя я спросил:

— Почему вы так не любите своих офицеров? Среди них ведь есть и честные, передовые люди. У нас существует Союз польских патриотов, сформирована первая польская дивизия имени Костюшко. Все командные посты в ней заняты вашими же офицерами.

— Возможно… Но было бы лучше, если б на их местах стояли офицеры ваши.

— Почему?

— У меня перед глазами стоит сентябрь 1939 года. Мы кичились своей армией, носились с нею, как дурень со ступой. А куда она годилась? Мы проиграли войну задолго до того, как немцы перешли границу… Нет, не верю я офицеришкам. Пусть делом докажут.

4

Советские войска медленно, но уверенно продвигались на запад. Наши победы заставили многих иностранцев лагеря изменить свое отношение к русским. Иностранцы поняли, что от плена их избавит не милость фюрера и не победа Германии, а ее разгром.

Жить в русской зоне стало немного легче. Часть лагерного пайка иностранцев в виде баланды и картошки стала попадать и к нам; иногда среди сербов или французов устраивались сборы продуктов для русских пленных. И хотя эта помощь была незначительной, все же среди нас меньше умирали от истощения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: