Этот один из немногих сохранившихся документов подобного рода показывает, что, кроме глубоких и разнообразных технических знаний, профессия лоцмана требовала обладания незаурядными волевыми качествами, и, конечно, именно она в сравнении с другими профессиями воспитывала эти качества наиболее быстро, полно и прочно. Не только умение, но и стремление вести корабль в обстановке разнохарактерных противоборствующих обстоятельств, любовь к трудной и опасной профессии — вот наиболее истинное проявление волевого начала на арабской почве, а теоретическое обоснование этого начала — это и есть «философия усилий» в ее настоящем виде. «Если продлятся мои дни и ночи — буду водить корабли до своего конца», — говорит Ахмад ибн Маджид в одном из последних произведений, написанных в начале седьмого десятилетия жизни.
Труд в море, совместно перенесенные лишения, общие переживания в течение долгих лет сплачивали корабельных людей в более или менее устойчивые коллективы, однако высокооплачиваемая часть экипажа держалась особняком. Капитаны судов образовывали особые братства, представлявшие своеобразную форму профессионального объединения людей одной специальности и имущественного положения. По-видимому, кроме обязательств по взаимной выручке, их объединяло и общее сознание морального долга — при любой опасности до конца делить судьбу со своим судном, покидать борт последним.
«Мы, члены братства судоводителей, — заявляет арабский капитан в IX веке, — связаны обетами и клятвами не дать кораблю погибнуть, пока его не настигнет предопределенное. Мы, члены братства водителей судов, поднимаясь на борт, берем с собою наши жизни и судьбы. Мы живем, пока наш корабль цел, и умираем с его гибелью».
В «Чудесах Индии», сохранивших эти слова, купец-судовладелец Ахмад тоже не желает покидать свое судно, когда оно разбилось. Но почему?
«Шлюпку спустили на воду, и тридцать три человека разместились в ней. „Поднимайся, — сказали Ахмаду, — и садись в шлюпку“. — „Я не покину своего судна, — ответил он. — Оно внушает больше надежды на спасение, чем шлюпка. Если же оно погибнет, я погибну вместе с ним: не радует меня возвращение домой после потери имущества“».
Различие позиций ощутительно.
Небольшой отрывок из «Тысячи и одной ночи» дает возможность установить, что высокие моральные требования, которые предъявляли к себе арабские капитаны в профессиональной сфере, распространялись и на их отношение к жертвам кораблекрушений. Когда Синдбад предлагает капитану спасшего его судна большое вознаграждение, тот отвечает:
«Мы ни от кого ничего не берем. Когда мы видим потерпевшего кораблекрушение на берегу моря или на острове, мы берем его к себе и кормим и поим и, если он нагой, одеваем его, а когда мы приходим в безопасную гавань, мы даем ему что-нибудь от себя в подарок и оказываем ему милость и благодеяние ради великого аллаха».
Бескорыстие людей, постоянно глядящих в глаза смерти, спрятанное под обиходной религиозной формулой, было свойственно и низшим членам морских экипажей. Иллюстрирующий факт пришлось наблюдать знаменитому марокканскому страннику Ибн Баттуте в начале его путешествия морем из Каликута в Китай:
«Утром в субботу джонка и какам[42] были уже далеко от гавани. Джонку, пассажиры которой направлялись к Фандарайне, море бросило на утесы, и она разбилась. Часть людей погибла, а часть спаслась. На этом судне была молодая рабыня одного из купцов, который ею дорожил. Он предложил награду в десять золотых динаров тому, кто ее спасет (она держалась за бревно под кормой джонки), и на это отозвался один хурмузский матрос. Он вытащил ее из воды, но отказался взять динары, сказавши: „Я сделал это ради всевышнего аллаха“».
Таким образом, тип Синдбада и тип Ахмада ибн Маджида, возникшие в процессе исторического развития арабского мореплавания и существующие параллельно, противостоят друг другу. Оба они представляют следствие роста производительных сил и расширения торговых связей — процесса, приводящего к раздвоению первоначального типа, в котором примитивный торговец соединен с древним лодочником. Два вида морской деятельности — пассивное пользование морем как средство достичь отдаленных рынков и активное владение морем как средство к существованию — вырабатывают определенные качества, дифференциация которых ведет к обособлению двух общественных типов с нарастающей поляризацией.
2. Путешествие с героями Руставели
Весной 1968 года я приехал в Москву защищать свою докторскую работу. Накануне дня заседания Ученого совета в столице находились лишь два моих оппонента — доктор-москвич Юрий Николаевич Завадовский и член-корреспондент Академии наук Нина Викторовна Пигулевская, уже прибывшая из Ленинграда. Третий оппонент, из Тбилиси, все еще не появлялся. Я нервно ходил по канцелярии института, поглядывая на окно, за которым смеркалось.
Внезапно открылась дверь и вошел худощавый, подтянутый пожилой человек.
— Профессор Маруашвили? — бросился я к нему.
— Да. Вы — диссертант? Очень рад. — Он крепко пожал мне руку. — Волнуетесь?
— Я боялся, что вы не приедете. Путь из Тбилиси велик, и потом — вдруг обстоятельства…
— Но я же дал слово грузина, что приеду! — сказал профессор Маруашвили, смеясь. — Разве можно его нарушать? — Он удобно уселся в кресло, достал из кармана пачку сигарет и протянул мне:
— Что написано?
Я наклонился и прочитал по-грузински: «Даиси». Леван Иосифович — так звали профессора — серьезно посмотрел на меня и заметил:
— Диссертация у вас хорошая; но только сейчас я убедился, что вы — востоковед.
У этой шутки был глубокий смысл.
Учебная программа университета не может и не ставит своей целью подготовить ученого. Почему не может? Потому что для осуществления столь великой задачи пятилетний срок слишком ничтожен: ученый должен учиться всю свою жизнь. Почему, хотя бы в отношении избранных единиц, программа не ставит своею целью образовать ученых? Потому что — не говоря уже о том, что государство не может позволить себе иметь корпус «вечных студентов», — учить на ученого невозможно, он образует себя сам, трудясь в лаборатории жизни и никогда не ставя себе конечного рубежа. Он не ищет специальной темы своих занятий, работа над которой даст начало его медлительному, неровному, но необратимому творческому созреванию; такая тема сама находит его, годами носящего в себе интерес ко всему, что лежит за горизонтами программы, мечтающего о совершенстве, готового ради этого отказаться от многих легких и скоротечных радостей, Он не предается томительным размышлениям о том, стоит ли ему читать того или другого восточного автора, а решает, что к восточным авторам в своем активе он должен прибавить и античных, оказавших столь значительное влияние на культуру Востока, — не говоря уже о Шекспире и Данте, Монтене и Лессинге, Кальдероне и Толстом. Наконец, он не задумывается над тем, какой язык «учить», чтобы «сдать минимум»: ему всегда, до конца его дней, нужен максимум, нужны языки и языки… Можно, конечно, и не вступать на этот путь, полный вечного напряжения, требующий жертв; никто не осудит человека, пожелавшего предпочесть учебную программу научной, рассматривающего свои университетские знания и навыки не как фундамент, а как готовое здание, в котором можно благополучно жить. Но такие люди навсегда остаются более или менее искусными ремесленниками, тогда как учеными становятся лишь художники науки.
Для чего же специалисту в определенной, пусть даже более или менее широкой области требуются «языки и языки», их удовлетворительное знание? Ученый-негуманитар ответит: «Так интересно же, ведь каждый язык — это целый мир». Филолог добавит к этому по крайней мере четыре обстоятельства. Первое — все познается в сравнении. С тех давних пор, когда человеческие племена стали общаться друг с другом через оружие или на мирной ниве обмена грубыми либо утонченными ценностями, питающими тело и дух, — «Krieg, Handel und Piraterie dreieinig sind, sie nicht zu trennen»,[43] говорится в «Фаусте», — языки стали взаимопроникать, каждый из них подвергался влияниям и, в меру прогрессивности отраженных в нем явлений, влиял сам. Теперь, на исходе второго тысячелетия новой эры, уже имеется достаточно материала, чтобы оценить всемирный ряд языков, прошедших сквозь эволюционное созревание и революционные взрывы, — или, по крайней мере значительную часть этого ряда — и критически поверить картину данного языка картиной других, уберегая его в нашем представлении от гордыни или уничижения, проясняя его истинное лицо. Второе обстоятельство: если, допустим, сравнивать арабский и грузинский языки (как ряд и других пар), то это дает и представление о среде, в которую попали арабы при завоевании Кавказа. Какая из культур была выше? Было ли изменение исторических судеб данной страны прогрессивным явлением или, наоборот, оно отбросило ее на столетия назад? Третье: ассоциации. «Постойте, постойте, да ведь сходная грамматическая конструкция, сходный литературный сюжет есть в другом языке, именно в…». И не важно, что там это оформлено по-другому, ведь содержание то же! Ученый, помнящий о том, что человек един, неустанно ищущий параллелей в «неспециальных» для него сферах, часто находящий их там, где меньше всего ожидал найти, обогащает свое исследование, он делает его полнокровным и вечно свежим, будящим новые и новые мысли, он делает его поучительным. Наконец, четвертое: все взаимосвязано, в частности — все культуры Востока зримыми или пока не совсем проясненными нитями связаны между собой. Они влияли друг на друга, и это позволяет расшифровывать элементы одной культуры при помощи элементов другой. Но для выполнения столь ответственной задачи ориенталисту необходимо иметь удовлетворительное представление о разных языках Азии, Африки и Океании.