Так сказал египетский поэт Али Махмуд Таха в сборнике «Цветы и вино». Пусть же не одни арабисты, а все наши люди знают эту поэму, ибо она про них — это они устояли на Волге, выстояли в тяжкой войне.

Подвиг наших ратных и мирных армий стоял у меня перед глазами, когда я переводил арабские стихи. Мои учителя — Юшманов, с его острым ощущением современности, и Крачковский, в строгой школе которого я постигал тонкости филологической критики, — стояли у колыбели этого перевода.

Потом у меня в работе были еще две арабские поэмы о Советской стране — одна, созданная в Дамаске, а другая — даже в священной Мекке. Написанные с большой симпатией к нам, они запечатлели на своих страницах то постоянное уважение, которое позже выказывали встречавшиеся мне арабы-ученые. Может быть, когда-нибудь удастся подготовить к печати и эти переводы.

Школа Крачковского

В пору, когда писалась эта книга, завершился девяностый год со дня рождения Игнатия Юлиановича Крачковского, которому все советские арабисты обязаны мужанием в науке. Я не стал свершать цветоприношений к его портретам: трепетные лепестки, источающие аромат жизни, бессильны воскресить ушедшего от нас человека, они умрут сами; не стал выслушивать чинных речей в парадных заседаниях — памяти Крачковского нужны не гаснущие друг за другом слова, а живое дело, продолжающее труд его жизни. Днем, в институте, я кропотливо разбирал средневековый арабский текст, готовя его критическое издание; вечером, придя домой, придвигал к себе чистый лист бумаги, чтобы воскресить перед собой и людьми облик моего учителя. Какие мысли первыми лягут на этот лист, какие придут вслед за ними? Я обратился к своей памяти и к давним раздумьям.

* * *

Николай Владимирович Юшманов, под руководством которого начинались мои занятия арабским языком, был первым, от кого я узнал о Крачковском.

Они были разными людьми, эти два человека. Разница в тринадцать лет, которая с годами обычно скрадывается, оказалась на этот раз решающей, ибо сквозь обе жизни резкой чертой прошла грань двух исторических эпох. Как человек и ученый, Крачковский сложился до революции, Юшманов — после нее; в год избрания первого академиком второй был недоучившимся студентом. Каждая эпоха наложила свою печать на характер, формировавшийся в ее горниле. Крачковский мужал, общаясь с рукописями, книгами, а потом уже с людьми; название, которое он выбрал для своих мемуаров, — «Над арабскими рукописями» — и порядок последних слов подзаголовка — «Листки воспоминаний о книгах и людях» — отнюдь не случайны; поэтому и мысль его была строгой, а речь изобиловала точеными книжными словами. Отзывчивый и в то же время подчеркнуто сдержанный во внешнем проявлении человеческих чувств, он тем самым поддерживал ощущение расстояния между собой и окружающими, даже равными ему по рангу и возрасту; голос его звучал всегда ровно, улыбка редко переходила в смех. Этот интеллект напоминал пленительную мелодию, исполняемую на скрипке под сурдиной.

А что же Юшманов? Здесь была другая судьба. Сын служащего Православного палестинского общества,[4] петербургский гимназист, он тоже шел в жизнь от книг, и это отлилось в раннее и плодотворное увлечение языками; но мобилизация на первую мировую войну сорвала его со студенческой скамьи, где юноша успел погрузиться в мир семитской филологии, и бросила в гущу людей, призванных под ружье империей. Чуткое ухо вслушивалось в грубую и яркую народную речь; потом до него стали доходить раскаты близкой грозы. Юшманов служил переводчиком на радиостанции Петроградского Совета в Таврическом саду, когда эхо выстрела «Авроры» прокатилось над Невой и миром; он оказался в центре событий. Бессонные ночи у аппарата, срочная передача депеш Совнаркома, памятные разговоры с Лениным и Володарским… Переводчик и радиотелеграфист Военнореволюционного комитета, не по-юношески подтянутый и деловитый, завоевавший сердца своих товарищей — революционных солдат Смольного — открытым нравом, стяжавший уважение за энциклопедические знания, поставленные на службу народной власти, мужал в огненной купели революции; как ученый, он ее ровесник и воспитанник. Свой пост в аппаратной он оставил тогда, когда убедился, что долг на этом важном участке выполнен им до конца: революция выстояла и победила. Теперь можно было возвращаться к ювелирному труду филолога. Общение со множеством разных людей из глубин России сообщило характеру Юшманова такие черты, как непринужденная живость, простота в обращении; весельчак, балагур, острослов, он, затягиваясь папиросой, — в противоположность ему Крачковский не выносил табачного дыма, — отпускал подчас такие каламбуры, от которых респектабельный Игнатий Юлианович мог бы лишь морщиться. Мало бы кто подумал, глядя на этого заразительно хохочущего человека, что в его теле давно гнездится неизлечимая болезнь, набирающая силы для рокового штурма, и что он об этом знает. Более важным, чем непринужденность, было другое приобретение Николая Владимировича, сделанное в годы, когда он дышал воздухом революционных будней Смольного, — убежденность в том, что даже самое отвлеченное творчество должно иметь практическую целенаправленность, должно быть нужным не отдельному человеку, а людям. С этой убежденностью он вошел в большое востоковедение и претворял ее в дело до конца своих дней.

Два человека, учитель и ученик. Занимаясь у Юшманова, я как-то никогда не думал, чтобы сам он, виртуозно владевший материалом разных языков, мог у кого-то учиться; но гениальный лингвист был когда-то студентом у того давнего, начинавшего, молодого магистра Крачковского и на всю жизнь сохранил сыновнюю любовь к своему учителю, ставшему советским академиком, основателем и главой школы советских арабистов. Сдержанный, уравновешенный, но внутренне страстный, сердцем прикованной к своему трудному делу в науке, Крачковский тоже любил своего ученика и гордился им; были в городе на Неве и другие мастера арабской лингвистики, знания которых он высоко ценил, но пальма первенства отдавалась им Юшманову. И оба, учитель и ученик, каждой каплей крови были преданы соединившей их научной арабистике. Крачковский вложил в строительство советской арабистической школы мастерство тонкого литературоведа, мудрость руководителя творческого коллектива, самоотверженность ученого; Юшманов подарил ей свой яркий талант.

И вот однажды глуховатый, чуть сиплый голос сказал мне:

— Надо бы вас представить академику Крачковскому. А? Это наш первый арабист, вы должны его знать, он вас тоже.

— Боязно, Николай Владимирович, академик же…

— Ну и что, он съест вас? Все будет хорошо. Игнатий Юлианович благоволит к серьезным людям.

Помолчал, раскурил папиросу и добавил:

— Должен вам сказать, что наши занятия здесь, на историческом отделении красавицы Лили,[5] весьма скоро кончатся: с одной стороны, сейчас у вас идет уже второй курс, а на третьем программа по языку для историков новейшего времени — так ведь называется ваша специальность? — будет исчерпана; во-вторых, группа тает — конечно, не каждому арабистика по нутру, — и если процесс не остановится, специальность могут прихлопнуть: нет студентов — и вся музыка; тогда жалуйтесь — кому? Разве что институтскому брадобрею Максу. Студентов-то нет, с деканата все взятки гладки. Вы же, поскольку интересуетесь арабистикой… я думаю, что вам надо подготовить себя к переходу на лингвистическое отделение, где только что открылась кафедра семитской филологии. Там вы получите углубленную — не такую, как по нашей программе, — подготовку по разным разделам арабоведения: Коран, архитектоника стиха, текстологический анализ; история халифата, мусульманское искусство, философия… Без этого занятия историей какой угодно эпохи дадут пшик. Кстати, на кафедре ждут вашего перехода — я говорил про вас Рифтину,[6] да он и сам вас узнал с тех пор, как вы начали заниматься с отстающими студентами его кафедры. Но главное там лицо — Крачковский, его школу должен пройти всякий, мечтающий стать арабистом. Вы и мечтаете, я не ошибся?

вернуться

4

Ныне — Российское палестинское общество при Академии наук СССР.

вернуться

5

ЛИЛИ — Ленинградский историко-лингвистический институт, позже преобразованный в истерический, филологический и восточный факультеты Ленинградского университета.

вернуться

6

Александр Павлович Рифтин (1900–1945) — ассириолог, заведующий кафедрой семито-хамитских языков и литератур, позже — декан филологического факультета ЛГУ.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: